— Ну, папаша, это ты преувеличиваешь, — сказал Павло. — А если бы Павка Корчагин был матросом, разве от этого изменился бы его характер? Ни за что на свете. Да он бы еще и не такую бурю выстоял, как на той земле, что вся горела...
Фрол глухо кашлянул, но спорить не стал:
— Ну, командуй дальше. А мы за тобой пойдем... Я так есть хочу и пить, что, кажется, отдал бы сейчас все казенные двенадцать тысяч за кусок хлеба и ведро воды. Отдал бы и глазом не моргнул. А потом бы отработал. За мной долг не пропадет. Вся Гоголевская улица в Саратове знает... Весь институт в городе Горьком видел, кто я такой...
— На море автолавок нет, — заметил Павло.
— Жаль, ох как жаль, что нет, — кусал выцветшие на солнце усы Фрол.
Когда он угомонился, Павло набрал полные пригоршни морской воды и, запрокинув голову, принялся полоскать рот. Полоскал долго и, казалось, с удовольствием, даже в горле булькало. Потом намочил волосы, плеснул водой в лицо. Полил обнаженную грудь и, повернувшись ко всем в шлюпке, весело сказал:
— Вот так делайте, браточки. Помогает... Утоляет жажду, солнце не так жжет...
И набрав флягу морской воды, стал поливать Алексею Званцеву голову, грудь. Лил за ворот. Заставлял полоскать рот. За ним стали плескаться и Прокоп с Фролом. Сначала несмело, а потом все решительнее. И все хоть на какое-то мгновение сразу почувствовали себя лучше, бодрее, словно напились чистой воды, поели свежего хлеба.
А тут еще поднялся западный ветер, и матрос Журба закричал, чтобы ставили парус из плащ-палатки. Парус поставили, прикрепив один конец к большому шесту, в уключине, а второй — к короткой палке, двигая которой и управляли парусом. Попутный ветер весело погнал шлюпку на восток. Он отлично дул весь день, и возле паруса установили вахту. Каждый стоял по часу. Павло завел свои часы, как только взошло солнце. В шлюпке наступил точный распорядок дня. Час стой на вахте, два часа лежи в люльке. Лежи и поливай себя водой, полощи рот. Жажда проходила на какое-то время, но потом снова сжимала горло горячими тисками. А голод уже не проходил. Он душил их так, что замирало сердце.
К вечеру они проснулись и увидели удивительную картину. Ветер стих. Возле паруса, упав грудью на банку, спал Прокоп Журба. На горизонте берега не было. Желанная, взлелеянная в мечтах Балаклава исчезла. Они разбудили матроса, сняли парус и прикрылись им все трое, потому что вечерняя прохлада давала себя знать, Алексея Званцева накрыли ватником Каблукова.
— Ну и климат проклятый, чтоб ему добра не было, — ругнулся Фрол. — Днем жарит, как в пекле, а ночью холод. Тут и здоровый завоет... Нет лучше, как у нас на Волге...
Павло неизвестно зачем опустил руку в море, и она сейчас же заиграла мириадами зеленоватых искр, словно засияла алмазами. Но ни Павло, ни Прокоп с Фролом не обратили на это сияние никакого внимания. Им теперь было все равно.
Надвигалась третья тяжелая и голодная ночь. А сколько таких ночей еще ждет и подстерегает их впереди, среди безлюдного моря?
Павло подумал об этом и невольно замер. А тут еще песня неумолчно звенит:
Плещут холодные волны...
ГЛАВА ВОСЬМАЯ
— Ребята, — еле слышно простонал Алексей Званцев и, приподняв ослабевшую руку, вяло поманил к себе всех троих.
Он уже не просил ни воды, ни хлеба, знал, что их нет. Кажется, прошла вечность с того момента, когда он в последний раз вдыхал сладкий запах свежего хлеба, чувствовал во рту целительную прохладу родниковой воды. Он посмотрел вокруг запавшими глазами и опять увидел ненавистное море, как вчера, позавчера, пустое и чужое. Берег давно исчез, и Алексей даже не мог теперь сказать, с какой стороны он был, этот спасительный берег. И чайки исчезли. Они побоялись лететь за шлюпкой в такую даль. Теперь севастопольцы были в море одни, обессилевшие от голода и жажды. Все как-то притихли, завяли, забыв счет дням и часам. Только их командир, капитан Заброда, еще крепился.
Он проснулся сегодня, как и в первые дни, до восхода солнца, умылся по пояс холодной водой, прополоскал рот. Несколько раз глотнул ее, противную, гадкую. Потом завел карманные часы и, подражая радио, закричал, сложив ладони рупором:
— Говорит Москва! Доброе утро, товарищи! Сегодня десятое июля...
Прокоп и Фрол зашевелились на корме, заплескали водой. Кто-то из них спросил:
— А какой сегодня день, капитан?
Заброда неуверенно развел руками.
— А этого я уж и не знаю, братцы. Чего не знаю, того не знаю.
Он перебрался к ним на корму, и они о чем-то тихо заговорили, глядя мутными, осоловевшими глазами в необъятное море.
Званцев подумал, что говорят о нем, и позвал их к себе:
— Ребята! Я не слышу вас. Идите сюда... Может, мне полегчает...
Тяжело и неуверенно переступая через банки, скользя по решетчатому дну шлюпки, они подошли и сели возле Алексея, притихшие и угнетенные, ожидая, что же сегодня скажет им командир.
Павло перевязал Званцева, смочив бинты в морской воде. Теперь он сам стирал их и сушил на горячем солнце. Прокоп с Фролом увидели на спине капитана кровоточащую рану, которая никак не заживала. Алексей тихо сказал:
— О чем вы там шепчетесь без меня на корме? Говорите так, чтобы и я слышал...
— Да что там говорить? — безнадежно махнул рукой Фрол Каблуков.
— Нет, говорите, — настаивал Званцев. — А то капитан лежит рядом со мной и все только успокаивает... А зачем оно мне, это успокоение? Я же не маленький. Война есть война... Отчего вы замолчали, браточки?
— Мы не замолчали, — отозвался Павло, — слушай, что я им говорю. Тут скрывать нечего... На веслах мы уже идти не можем. Ты ранен, рана твоя не зажила. Прокоп еще больше ослаб. А мы вдвоем с Фролом на этих веслах далеко не уплывем. Что же нам остается? Ждать. Только ждать, пока нас не заметит какой-нибудь корабль и не подберет. Тут часто летают гидросамолеты, это их трасса. Они-то уж непременно нас увидят и сбросят аварийный бортпаек, а там и катера наведут. Я решил лечь в дрейф. Мы начинаем дрейфовать. Нам надо лежать спокойно. Как можно меньше двигаться, разговаривать, чтобы не растрачивать энергию. Человек без еды может прожить сорок три дня. Поверьте мне, друзья, я учился в мединституте и точно знаю. Один немец, забыл фамилию, голодал сорок три дня.
— Вранье, — с бешенством сказал Фрол. — Мы за какую-нибудь неделю почти скрючились от жары и голода, а ты нам про сорок три дня треплешь.
— Ох, капитан, не мучай нас, — пошевелил посиневшими губами Журба.
Они взглянули на врача так зло, словно готовы были разорвать его на куски. Фрол Каблуков даже зубами заскрипел. «Еще мгновение — и он бросится и начнет душить. Ну что же. Это абсолютно естественно в таком состоянии, — спокойно подумал доктор. — Забудь, что ты сам голоден и обессилел. Помни, они больные. А тебя как учили обращаться с больными? Забыл? Нет, не забыл еще». И он, вкладывая в каждое слово всю свою душу, приложив руку к сердцу, сказал:
— Честное комсомольское, браточки! Верьте мне. Тот немец действительно голодал сорок три дня. Правда, он пил воду. Воды ему давали вдоволь. И вода разлагала запасы, которые были в организме. Этим он и жил...
— А чтоб он смолы напился! — выругался Фрол, но уже не так Озлобленно.
— Воду пил, — мечтательно сказал Прокоп Журба и вдруг спросил: — А мы что будем пить?
— И мы будем пить воду, — удивительно спокойно ответил Павло. — Вот смотрите...
Он отцепил флягу, которая до сих пор болталась на поясе, наполнил ее морской водой, прополоскал, вылил, снова наполнил флягу свежей водой и, не колеблясь, прижал к губам. Глотнул раз и болезненно сморщился. Второй раз глотнул, зажмурив глаза. Глотнул третий раз. Резкая боль словно тисками сдавила желудок, что-то вдруг подкатило к горлу, и Павло еле сдержался, чтоб его не вырвало.
Все трое смотрели на Павла как завороженные, словно он проглотил гадюку. Смотрели со страхом и недоверием, но в их глазах уже вспыхнули теплые искорки надежды.