— Врач... Какой врач?
— Момот...
— А-а-а... — неуверенно протянул Павло.
— Но она ничего им не сказала. В тюрьме был наш человек и все видел. Боцман Верба вам может точно обо всем рассказать. Он у них связным был. И наш Гриць был. Теперь все выяснилось, а тогда ведь никто ничего не знал... Она никому и слова не сказала. Меня и Гриця угнали на окопы, и мы убежали в горы. Там и дождались наших. А мама тяжело переболела тифом... Соседи ее выходили... Нас не было возле мамы...
Павло с трудом поднялся и взглянул на Ольгу полными слез глазами. Она стояла перед ним прямая и суровая, так удивительно схожая с его Оксаной. Даже похолодел весь. Присматривался к Ольге, словно хотел найти в ее облике ту черточку, которая отличала ее от Оксаны, и никак не мог отыскать.
Вернулись домой, разбудили Варку и Гриця, уже устроившихся на ночлег.
Ольга постучала в боковое окно и, когда Варка откликнулась, сказала:
— Мама, я не одна. К нам гость...
— О, боже, — всполошилась Варка. — Какой гость?
— Павло, мама...
— Какой Павло?
— Доктор. Павло Заброда. Забыли разве?
— Ой, горюшко, дайте я хоть платье накину, — заохала Варка.
Грицько, рослый и худой, прижался расплющенным носом к оконному стеклу, радостно закричал:
— А-а-а, привет хирургу Пирогову. Я сейчас открою. Вот здорово...
Они долго сидели за столом и, затаив дыхание, слушали рассказ Павла о море, которое он переплыл, и о чужой земле, к которой его прибило волной. А потом Варка и Гриць рассказывали Павлу о своих скитаниях, а он все смотрел и смотрел на Ольгу, разыскивая, что отличало бы ее от покойной Оксаны.
Варка показывала ему письма мужа, что вот-вот должен был вернуться с заводом в Севастополь. Уже кое-кто и вернулся...
Погостив несколько дней, Павло поехал к матери в Сухую Калину.
Но скоро в Севастополь прибыл весь флот, и Павло снова вернулся. Он зашел к Горностаям на тихую Корабельную сторону, и его усадили за стол и принялись угощать, щедро подливая в рюмку. Вся семья была в сборе — приехал с Кавказа и сам хозяин. Но Павло не мог ни есть, ни пить, как Варка его ни упрашивала.
После этого Павло часто бывал у Горностаев, и они привыкли к нему, как к родному. Но вот однажды он пришел прощаться: его переводили в Кронштадт, и он не мог не сказать об этом Ольге и всем Горностаям. Сказал — и они все как-то притихли, загрустили. Жаль было расставаться, но что поделаешь. Такое время...
Но скоро и самим Горностаям пришлось выехать из Севастополя. Старика назначили на строительство нового завода в Прибалтике, где нужны были такие, как он, специалисты кораблестроения. Вслед за ним уехала и Варка с дочкой и сыном. А на том месте, где стояла их полуразрушенная хата, вырос многоэтажный дом...
ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ
В романе «Матросы идут по земле» Крайнюк изобразил Павла Заброду таким, каким тот был в жизни. Всегда веселым и немного мечтательным. Молодым и рано поседевшим. Честным и до забвения преданным своей профессии хирурга. В романе он остался жив, спасая и дальше людей от смерти. Крайнюк иначе не мог сделать.
Проходили годы, писателя волновали новые темы. Он ежедневно видел людей неутомимого мирного труда, которые строили свою счастливую и величественную жизнь. Он рассказывал о них в газетах и журналах, выступал по радио, прославляя свою родную землю и ее чудесных героев. Он написал две большие книги о мирных днях страны, и они стали такими же популярными, как и роман «Матросы идут по земле». Он работал теперь над новой книгой, в которой жили и боролись уже сыны и дочери матросов и солдат, сложивших головы на Херсонесском маяке, возле озера Балатон, под Берлином и Прагой. Отцы отдали свою жизнь, чтобы задушить эту войну. Дети боролись, чтоб она больше не возвращалась. Крайнюк знал, что врача Заброды давно нет, но его светлый образ вновь и вновь вырастал в его воображении как живой. Он приходил к Крайнюку ночами и на рассвете, родной и дорогой, а бывало, склонялся и над письменным столом, заглядывал через плечо в написанное. Заброда словно спрашивал Крайнюка:
«Ну, как ты живешь, дружок? Все пишешь... А не забыл ли ты случайно о нас, о тех, кто погиб на Херсонесском маяке и под Севастополем? О тех, кто сломил войну на волжских кручах, кто прогнал фашистов с нашей родной земли, голубь? Не забывай. Они стоят большего и величественнейшего. Расскажи о них, чтоб дети не забыли. Чтоб они знали цену крови, которой заплачено за этот мир на земле, за счастливую и свободную жизнь... Если они об этом будут знать, они зорче будут сторожить мир. Как зеницу ока будут его беречь. Не забывай об этом, друг мой...»
Так было часто. Заброда приходил к Крайнюку и склонялся над столом в самые трудные минуты, когда работа лежала камнем и никак не двигалась с места. То он говорил устами мудрого учителя, который всю свою жизнь учил детей грамоте, то превращался в седого академика, который боролся за продолжение человеческой жизни. Иногда он появлялся перед Крайнюком в образе ученого, который нашел эффективный способ борьбы против раковых заболеваний, а в другой раз писатель видел его на колхозном поле с какой-то странной машиной, которая полностью вытеснила ручной труд крестьянина. Даже в образе первого космонавта привиделся Крайнюку его герой.
Ничего странного в этом не было. Работа Крайнюка требовала огромного напряжения нервов, фантазии, и порой сон ему казался действительностью, а действительность представлялась чудесным сном. В его сознании происходили сложные психологические процессы, какие он и сам не мог объяснить. Врачи объясняли это очень просто: на столе перед Крайнюком все время лежит железная рука, которой он, когда пишет, поддерживает бумагу. Эта рука не может не напоминать ему хирурга Заброду. Вот и все. Но на самом деле все было намного сложнее. Крайнюк иногда совсем забывал о своей руке, а Заброда все-таки приходил и говорил с ним не только о войне, а обо всем том добром и счастливом, что происходит в нашей стране теперь, сейчас, сегодня. Это и было для Крайнюка бессмертием образа.
Так прошло семнадцать лет с того дня, когда Крайвюк распрощался на Херсонесском маяке с врачом Забродой. Писатель даже не заметил, как на него стали надвигаться годы. Дочери вышли замуж. Маринка уехала с мужем в Москву и там, закончив институт, работала инженером на заводе. Татьяна жила с родителями, учительствовала. Теперь у него было два внука: один — московский, второй — киевский. Друзья называли его «дважды дедом», но он еще чувствовал силы и к тем дедам, что целыми днями просиживали в скверике возле фонтана и смотрели на воробьев, не мог себя причислить. Работал не покладая рук.
И вдруг это неожиданное письмо с сияющей ракетой на конверте перевернуло все вверх дном. Прошлое, и, казалось, давно забытое, выплыло снова на поверхность и, словно весеннее половодье, прорвало плотину. Лед набух, затрещал — и буйная вода затопила все. Крайнюк старался сдержать себя, остановить нервное потрясение, но не мог...
...Он сидел до сих пор на холмике у Днепра, а перед глазами стоял Севастополь, стлался дым последнего боя у Херсонесского маяка, и Заброда разворачивал возле раненых флаг с красным крестом. Живой и здоровый Заброда... А говорят, что чудес не бывает.
Вечернее солнце коснулось высоких фабричных окон, и они вспыхнули там, за рекой, в рабочей Дарнице. Еще один день догорел, а Крайнюк все еще сидит в этом укромном уголке над широким Днепром.
Но вот он спохватывается и, забыв о своем сердце, милиционерах и садовниках, что где-то здесь бродят, бежит прямиком по траве, перескакивая через цветы и кусты. И уже ничего не слышит и не видит из того, что происходит вокруг. Ни служащих, спешащих с работы домой, ни рабочих, толпящихся на трамвайной остановке, чтобы быстрее добраться до центра города, ни крикливой толпы ребят, уже разбегающихся по дворам с летней пионерской площадки.
Запыхавшийся и мокрый от пота, остановился перед окошком кассы аэрофлота, держась рукой за сердце. Вот ведь знал, что нельзя бежать, что волноваться вредно, а снова не смог себя сдержать. Схватился за сердце и, переведя дыхание, громко сказал: