— Я-то не возражаю, — сказал Аржанов, — но если надо, мигните, и я исчезну, как тень отца Гамлета.
И почти сразу явился Папченко, запыхавшийся, мокрый от жары и от беготни по лестницам. В руках он держал две авоськи и, едва переступив порог и еще не поздоровавшись, радостно сообщил:
— Письмо получил из колонии, сын пишет, и от воспитателя письмо. Вот! Да вы вслух, вслух читайте!
Первое письмо было весьма обстоятельным. Сообщалось, что Папченко Михаил прилежно трудится с прицелом получить профессию токаря. Если в дальнейшем поведение Папченко Михаила будет столь же примерным, то администрация колонии поставит вопрос о досрочном освобождении.
Письмо от сына было короче, но Ильина удивили и вопросы о здоровье отца, и просьба написать о том, как он там один справляется. (Слишком хорошо запомнился Ильину этот белобрысый малый, его равнодушное и какое-то брезгливое лицо!) «Привет товарищу адвокату, запамятовал его фамилию…» — писал Михаил Папченко.
А Папченко-старший уже вынул бутылку шампанского, коробку конфет и поставил на стол тяжелую хрустальную вазу.
— Чехословацкая штучка, в комиссионном брал!
— Кому это, зачем? — спросил Ильин.
— Как это кому? А кому Мишка привет посылает? А кто его в трудную минуту защитил?
— Нет уж, оставьте, пожалуйста, — сказал Ильин сердито. — Ничего мне не надо.
— Как это не надо? Евгений Николаевич! Товарищ Ильин! Обижаете…
— Обижайтесь, если хотите. С удовольствием выпью с вами шампанского, но подарки…
— Те-те-те… — весело вмешался Аржанов. — Что это вы оба, как петухи. Обидите! Обижусь! Ну-с, уважаемый, — обратился он к Папченко, — должен вам сказать, что мы против всяческих подношений… Это уже не раз обсуждалось и признано неэтичным. Но обсуждения обсуждениями, а вы, Ильин, поставьте себя на место отца!..
— От чистого сердца, — сказал Папченко. — Такие письма! Ну, само просится…
Аржанов взял бутылку, в одно мгновение ободрал фольгу и вытолкнул пробку.
— За адвокатское сословие и за досрочное освобождение, чокайтесь побыстрее, время подпирает, выпили, пошли…
— Мне бы очень хотелось еще с вами повидаться, — сказал Ильин, прощаясь с Папченко. — Приходите вечерком, мы потолкуем о Мише… Хорошо?
— Еще бы не хорошо! У меня теперь только одна мечта…
— А вазу вашу заберите…
Но Папченко упрямо покачал головой:
— Извините, обратного хода не имеет…
Когда Папченко ушел, Аржанов упал в кресло и расхохотался:
— Подношения! Подарки! Подпольные гонорары! Миллионы с неба! Ради этого примирительного шампанского я даже себе палец порезал.
Ильин вышел из дома совсем в другом настроении. Шампанское, Папченко, ироничный Аржанов — все это как-то встряхнуло его. В канцелярии Верховного Суда Аржанов умно и тактично взял Ильина под свое покровительство. И Ильин невольно повторял за Аржановым его движения, улыбался тем, кому улыбался Аржанов, и не обращал внимания на тех, на кого Аржанов не смотрел.
— Посидим где-нибудь? — предложил Аржанов, когда они вышли из Верхсуда. — Здесь, правда, только «Россия», но спросим окрошку, это они умеют…
— Невозможно, у меня прием с пяти…
— Ничего, ничего, клиент, если ему позарез, подождет. А я думаю, что одному вашему клиенту, или, вернее, одной вашей клиентке, вы сегодня как раз будете позарез. Давайте хоть в павильон зайдем…
Кое-как пробились в кафе, заказали какой-то борщок. «Со льдом, со льдом!» — кричал Аржанов, но никто его здесь не слушал.
— Так вот, дорогой Ильин, знакомился я сегодня с обвинительным заключением по этому самому экспериментальному цеху. Никто ни единого слова против Сторицына, один только ваш Калачик…
Ильин улыбнулся:
— Сами же вы мне его и подсунули!
— Ладно, будет время — еще скажете мне спасибо. Самохинское дело хорошо для «избранных речей»… А Калачик… С каким удовольствием я бы сейчас рокировался: мое дело защищать жуликов, а не ученых мужей, попавших впросак.
— Вы настолько уверены в бескорыстии Сторицына?
— Я, Евгений Николаевич, не поп, и я Сторицына не исповедую, а защищаю. Моя позиция: человек порядочный попал в руки мошенника. И мне кажется, такая позиция и в ваших интересах. Калачик глуп и не понимает, что если суд, основываясь на его показаниях, установит стабильную группу…
— Нет, я думаю, Калачик не глуп, — возразил Ильин. — Я его еще не видел, но его показания на предварительном следствии…
— Дорогой коллега! Я ценю ваш огромный опыт, но в адвокатуре вы еще неофит… Мало ли что брешут на предварительном! На вашем месте я бы ему посоветовал снять оговор. Оговор — вполне классическая ситуация.
— Мне уже кое-кто намекал: брешет твой Калачик…
— Будет время — прямо скажут. А по-моему, вместо того чтобы на потеху публике устраивать бои между адвокатами, я бы лучше оспаривал сумму убытков: уверен, что защите — конечно, не каждому порознь, а всем нам вместе — удастся доказать сумму ниже потолка. Есть в деле эпизоды прямо сомнительные, например вся эта гостиничная эпопея — просто чепуха…
— Любопытно становится, — сказал Ильин и крикнул официанта. — Счет, пожалуйста.
21
Кончился день, но по-прежнему было душно и угарно. Небо сверкало и гремело, но так ни одной капли и не пролилось. Москва казалась покрытой копотью и странно пустынной. Все старались после работы уезжать за город.
Каждый раз, когда Ильин сталкивался со стихией, он вспоминал войну. Года два назад в Ленинграде он попал в наводнение. На Васильевском острове, где помещалось отделение конторы, вода прибывала с утра, Ильин из окна любовался полноводной Невой, потом то да се, пообедали, и как раз, когда выходили из столовой, Нева хлынула на берег. Набережная быстро опустела, промчались пожарные, и разом все обернулось воспоминаниями о войне: Ильины жили тогда в Химках, совсем близко от фронта, целыми днями слышался пушечный гул, а в школе во время уроков дрожали стекла.
Жара в Москве, копоть и сухие молнии снова напомнили Ильину сорок первый год. Постоянное предгрозье томило, действовало на нервы, хотелось спать, но как уснуть в такой духоте?
Ильин не любил возвращаться в пустую квартиру, хотя сейчас, может, оно и к лучшему. И пока он шел домой, он пытался прокрутить все, что произошло за эти дни между ним и Иринкой. Пощечина, которую она влепила Андрею, до сих пор горела, но ведь было и ночное примирение…
И он стал дальше раскручивать ленту — очередь до востребования, заляпанный чернилами почтовый «торт»… Еще крутанул. Бежит к такси, слушает болтовню Большого Игната и вот стоит у двери, прислушиваясь к Иринкиным шагам, благословляя судьбу за то, что там, в Средней Азии, ничего не произошло.
Ничего не произошло. Формула была удобной: она позволяла бесстрашно возвращаться домой и ждать Лариных писем.
Часто он думал: а что, если Лара все-таки приедет в Москву? Вполне возможно, что ей дадут отпуск и она приедет. Что же будет? И он отвечал себе: да что будет, то и будет. Но иногда он видел самолет, идущий на посадку, и самого себя: вот он тычется взад и вперед с нелепейшим букетом цветов, вот номер в гостинице и графин с застойной водой.
— Как вы живете, милый друг?
— Благодарю вас, хорошо…
— Судя по письмам, действительно неплохо.
— Когда я была последний раз в Москве, эту церквушку еще не откопали…
О господи, господи, какая еще церквушка, все вместе напоминает разговорные тексты для иностранцев.
И все-таки, думая об их встрече, он ясно видел только себя, а когда он пытался представить Лару, то возникали букеты и гостиничные графины, и еще «Утро стрелецкой казни», суриковский шедевр, который никак нельзя миновать. Возможно, что они пообедают одной семьей, и Иринка скажет потом:
— Какая она милая…
— Кто, Лара?
— Ну разумеется, я говорю о ней…
Но случалось, что он вдруг находил Лару в московской толпе, ее белая блузка мелькала очень близко. И тогда он чувствовал, что у него болит сердце, и думал: что будет, то будет…