«Сонет Петрарки», — подумал Легостаев. Он долго еще перечитывал и про себя и вслух строки, в которых причудливо, естественно и мудро переплелись противоречивость, радость и трагизм человеческого бытия.
…А в это время Глеб шел по заснеженным улицам Москвы.
Снегу было чуть ли не по колено, а небо все сыпало и сыпало на город щедрые пригоршни. Глеб с наслаждением вдыхал чистый морозный воздух. Шел бодро и легко. Теперь его походка была не той, робкой, осторожной, какой она выглядела до встречи с Легостаевым, в ней ощущались уверенность и спокойствие.
«Связи, связи и еще раз связи, — настойчиво внушал он себе. — Связи с нужными людьми. Они вступятся за тебя в трудную минуту, отведут удар, рассеют подозрения. Легостаев из таких. Этот, по всему видать, за справедливость жизни не пожалеет. А сынка своего не просто любит — души в нем не чает. Не говорит об этом — глаза выдают. Не то что мой отец. Исчез отче, как в воду канул. В самый решающий момент. Да что отец? Вчерашний день, история — пусть ее школяры зубрят. Теперь ты сам — человек, да, человек, со своей целью, своим умом. И подсказок, всяких там шпаргалок тебе не требуется. Одну подсказку навек запомнил. Наставлял отче: «Ты надежды и чаяния свои на динамит не возлагай, динамит — он каков? Грохоту много, а проку — чуть. Ты дом взорвал, ан на его месте уже новехонький стоит. Недруга своего в клочья разнес — новый народится. Поезд под откос пустил — новые рельсы проложат. А вот душу взорвал — попробуй-ка обнови ее, изгони мрак — не тут-то было! Сгорело, так не подожжешь. Души взрывай, сердца!» Мудрый был отче, этого не отнять. А вот не судьба — и с мудростью своей сгинул, ушел в небытие. Причина ясная — не творец был, мечтатель. Творцом тебе быть. Не словесами тешиться — действовать. Вот-вот падет Сталинград, немцы на Москву повернут, тут ты и пригодишься в самый раз… А к Легостаеву надобно прикипеть, место погибшего сыночка в сердце занять. Вакуум — он пустоты не терпит. Прикипеть — это по твоим силенкам, отче по наследству передал умение в души влезать. Может, он, отче, в своей жизни ценного только того и сделал, что тебя на свет произвел да по своему подобию мыслить научил».
Глеб воскрешал в памяти вехи своего стремительного, полного мытарств и приключений пути: бой на границе, сдача в плен немцам, разведшкола, хищение документов у фронтового корреспондента Петра Клименко, инструктаж немецкого майора: «Собирать информацию». Удовлетворенно отметил, вспомнив задание: «Собираю…»
…А Легостаев каждый день безуспешно ждал прихода Глеба или хотя бы телефонного звонка от него. Теперь, когда Глеб не появлялся, Легостаев пожалел, что так быстро отпустил его, не успев расспросить подробнее о сыне. Шли дни, и он совсем потерял надежду вновь увидеть Глеба.
Легостаев все чаще уходил из дому. Одному стало совсем невмоготу. Он выходил засветло и часами бродил по малолюдным арбатским переулкам порой до самой полуночи.
Однажды он шел по тропке, вытоптанной среди высоких сугробов в причудливо изогнутом переулке, и еще издали заприметил высокого молодого человека в шинели без знаков различия, с заметным усилием опирающегося при ходьбе на костыль. Что-то бесконечно знакомое в этом человеке бросилось ему в глаза, едва он увидел его, и Легостаев, враз поддавшись азарту неожиданной и желанной встречи, ускорил шаг. Тропка была узка, они не могли разминуться.
Легостаев все пристальнее вглядывался в идущего навстречу человека, мучительно припоминая, где он видел его прежде, и внезапно его озарило:
— Максим!
Он выпалил это имя громко, на едином дыхании, с такой же радостью, с какой он, наверное, произнес бы и имя своего собственного сына, если бы вот так же внезапно увидел его посреди старенького заснеженного арбатского переулка.
Человек с костылем, услышав этот возглас, остановился, будто споткнувшись, и, устало сдвинув на затылок солдатскую шапку, удивленно посмотрел на бегущего к нему Легостаева.
— Вы? — наконец, узнав его, произнес Максим. — Вот и не верь судьбе. Сегодня ночью я вспоминал о вас».
— Вас мучает бессонница? — удивленно и невпопад спросил Легостаев. — В такие-то годы!
Легостаев схватил его за руку, свободную от костыля, изо всей силы затряс, но тут же умерил свой пыл, увидев, что Максим стоит на одной ноге. Совладав с собой, чтобы не задать вопроса о том, что стряслось с ним и где потерял ногу, Легостаев возбужденно заговорил:
— Вспоминали, а разыскать не подумали? Давно бы нашли! Да вместе бы с Ярославой и Жекой — прямехонько ко мне! Ну признавайтесь, черти, виноваты вы передо мной? Сбежали тогда из Велегожа, кинули на произвол судьбы, так хоть теперь-то покаялись бы, разбойники, а?!
Максим стоял молча, недвижимо, будто не слышал или не хотел слышать того, что возбужденно и слишком бодро говорил Легостаев. Лицо его было отрешенным, в глазах застыло выражение стойкой, неизлечимой горечи.
Легостаев вдруг осознал всю нелепость и несвоевременность своих ошалело-бестолковых восклицаний, выпаленных с такой беспечностью и наивностью, будто на земле уже не было войны.
— Да, да, понимаю, — глухо выдавил он застревавшие в горле слова. — Ну что же мы стоим? Я же тут живу, совсем рядом. Идемте, я безмерно рад встрече. Живу как отшельник, скоро совсем одичаю.
Легостаев хотел было подхватить Максима под локоть, чтобы помочь идти, но тот жестом отстранил его:
— Спасибо, я сам.
Так, не приняв помощи, поднялся он по ступенькам на четвертый этаж, стараясь не греметь костылем, будто стыдился этого четкого, резкого стука. В прихожей, прислонившись к стене, Максим опять-таки без помощи Легостаева снял шинель и, переступив порог, неторопливо, как бы боясь, что в гостиной его ждет нечто неожиданное, опустился в предложенное ему кресло. Вышло так, что прямо перед его глазами оказался портрет Ирины. Максим молча, напряженно смотрел на портрет, как смотрят на изображение хорошо знакомого человека, которого очень хотелось увидеть. И хотя он никогда не видел этой женщины в жизни, глядя на портрет, вдруг вспомнил рассказ Легостаева о том, что произошло в его семейной жизни, и как-то интуитивно почувствовал, что перед ним портрет жены Афанасия Клементьевича.
— Она не вернулась? — глухо спросил Максим, снова с пронзительной отчетливостью вспомнив Оку и их самые счастливые дни в Велегоже.
Вместо ответа Легостаев отрицательно покачал головой.
— Простите, — еще больше помрачнел Максим.
Он сидел сгорбившись, вылинявшая гимнастерка топорщилась на худых, костлявых плечах. У него был такой вид, будто он сидит в полном одиночестве, погруженный в горькие думы, и ничто не может заставить его очнуться и посмотреть вокруг живыми потеплевшими глазами.
Легостаев между тем колдовал у стола: нарезал тонкими, почти прозрачными ломтиками сало, открыл банку свиной тушенки, принес из кухни ломоть черного хлеба и бутылку водки. Потом с величайшей тщательностью очистил от чешуи вяленого леща.
— Чуете, какой аромат? — приговаривал он, то и дело с наслаждением нюхая леща, с почти прозрачной спинки которого стекали янтарные капельки жира. — Совсем как тогда, у костра!
Ему доставляло удовольствие время от времени напоминать об Оке и Велегоже, чтобы упрочить ту незримую связь, которая установилась тогда между ними.
Легостаев разлил водку в граненые стаканы, взглянул на Максима и тотчас же пожалел, что снова напомнил ему о Велегоже: тот, будто окаменев, застыл в кресле.
— Вот что, дружище, — твердо, повелительно сказал Легостаев. — Выпьем и не будем ничего вспоминать, не будем, хорошо?
— Не пью, — коротко отозвался Максим, впервые посмотрев на Легостаева оттаявшим взглядом.
— Вот уж не поверю, — с петушиной задиристостью проворчал Легостаев, радуясь, что Максим начинает говорить. — Не знаю такого фронтовика, чтоб чарку отвергал. И знать не желаю.
— Честно, — как можно убедительнее сказал Максим. — Даже в окопах в рот не брал. Спирт на сахар менял.
— Вот дите! — восхищенно и озорно воскликнул Легостаев. — Этак в диабетика превратишься. И таких-то сосунков посылают на фронт!