Офицер, поощрительно кивая головой, на которой громоздко возвышалась фуражка (по сравнению с ней лицо казалось миниатюрным), торопливо записывал то, что медленно, словно стремясь создать наилучшие условия для записи, говорил Ким.
— Образца одна тысяча девятьсот тридцать восьмого года… — Слово в слово повторил Ким эту же фразу, как бы наслаждаясь ее звучанием.
— Да, да! Очень хорошо! — возбужденно, не отрывая авторучки от бумаги, воскликнул немец. — Я уже записал! Это очень известная советская пушка!
— Гаубица, — поправил Ким. — Гаубица одна тысяча девятьсот…
— Хорошо! Очень хорошо! Я понимаю — это советская гаубица! Дальше! Вайтер!
— Так я же говорю: образца одна тысяча…
— Дальше! Вайтер! Я уже успевал записать. Дальше!
— Все, — словно в смущении от того, что ничего больше не знает о своей гаубице, произнес Ким.
— Что есть «все»?! — Офицер негодующе уставился на Кима. Громоздкая фуражка, как гнездо диковинной птицы, качнулась на его голове. — Что есть «все»?
— «Все» — это значит все, — развел руками Ким. — Загляните в словарь, я не обманываю.
— Не надо валяй дурака, — офицер припечатал ладонь к столу.
— А я не валяю, — равнодушно отозвался Ким, теряя интерес к офицеру. — Ну что же вы не хотите понять элементарных вещей? Я — командир орудия, всего-навсего младший сержант. Только в прошлом году вылез из-за школьной парты. Вы что же, хотите, чтобы я сообщил вам сведения о полку? О дивизии? Корпусе? А может, об армии или фронте? Этого ждете? Честное слово, вы допрашиваете меня, как генерала.
— Так, — набычился офицер, поняв неприкрытую иронию, с которой говорил Ким. — Это у вас называется «подвиг»? — Он зло усмехнулся, тонкие губы на миг открыли блеснувшую металлом полоску зубов. — Но кто будет узнавать этот подвиг? Кто?
— А я в вашей рекламе не нуждаюсь, — отчеканил Ким. — Я для себя стараюсь, не для истории.
Кима жестоко избили, а когда он очнулся, тот же офицер, склонившись над ним, сказал, что в списке его фамилия будет фигурировать в числе тех, кто добровольно сдался в плен, и что в этом же списке о нем будет упомянуто как о сыне редактора одной из московских газет.
— Примитивная фантазия, на уровне питекантропов, — с трудом шевеля разбитыми губами, сказал Ким. — Зря стараетесь, хотя и читаете московские газеты.
Его снова избили и отправили в концлагерь. «По отцовскому письму догадались, что я сын Макухина — редактора, — предположил Ким. — В кармане моем лежало, не успел уничтожить».
Осенью сорок первого года, когда немцы все ближе и ближе продвигались к Москве, Киму удалось бежать. Лагерь, в котором он был заключен, располагался на территории Польши, неподалеку от местечка, где хозяйничал немецкий помещик. Он ежедневно давал коменданту лагеря заявку на десять пленных, которые работали на его полях.
Ким воспользовался беспечностью конвойных. Как-то, уже под вечер, хозяин послал его в кузницу — нужно было оттянуть и наточить лемехи плуга. Накрапывал дождь, потом вдруг поднялся ветер, хлынул ливень. Укрывшись в сарае, конвоиры не придали значения долгому отсутствию Кима. А он в это время уже бежал по перелеску, мокрый, изможденный, но ощущавший такой прилив физических сил, какой может дать только стремление к свободе.
Вечером в лагере подняли тревогу, в погоню за беглецом устремились собаки, но сильный дождь смыл следы.
Хозяин смотрел за всей этой суматохой из окна и недовольно качал круглой головой.
«Какой смысл из-за этого русского тратить столько сил? Куда он может уйти? Теперь везде, куда ни ткни пальцем, — немцы, немцы и немцы». Его бесило лишь то, что этот негодяй оказался таким неблагодарным.
Ким долго шел лесами, голодный, измученный. Иссеченные камнями ноги ломило. Ныла еще не зажившая в боку рана. Прислушиваясь к каждому шороху в лесу, он старательно обходил населенные пункты. Часто, особенно ночью и в хмурые дождливые дни, терял ориентировку, и все же какая-то обостренная, до фанатизма упрямая интуиция влекла и влекла его на восток. Встречая солнце, он радовался, как ребенок, убеждаясь, что упорно идет к себе, в Россию.
Сама судьба, казалось, оберегала его. Он питался лещиной — едва созревшими орехами, брусникой, щедро рассыпанной среди торфяников, сыроежками и всеми, какие только попадались на пути, съедобными дарами леса. Вблизи одного из хуторов его едва не загрызли осатаневшие, смахивающие на волков собаки, дважды в него стреляли из ружья, а потом из автомата, и он так и не узнал, кто стрелял — немцы или свои.
Многое перенес Ким — и голод, и холод, и болезни, рисковал снова попасть в лапы к фашистам, но упорство победило: казалось, нескончаемые лесные тропы вывели его к партизанам в районе белорусского города Гродно.
В партизанском отряде никто не встретил его с распростертыми объятиями. Да он и не надеялся на это — при нем не было ни документов, ни свидетельств того, что он попал в плен лишь тогда, когда был тяжело ранен. Командир отряда Коваль, молчаливый, замкнутый и суровый, был человеком стреляным: в его немногочисленный на первых порах отряд как-то проник подосланный гитлеровцами агент. Закончилось это для партизан весьма плачевно — их внезапно окружили каратели и почти полностью истребили.
Коваль много дней присматривался к Киму, задавал врасплох вопросы и, если Ким затруднялся ответить на них или же отвечал уклончиво, он хмурился и в раздумье клал перед собой на стол тяжелые мозолистые кулаки.
Ким изо всех сил старался завоевать доверие. Как-то он вычертил Ковалю схему противотанкового устройства 122-миллиметровой гаубицы образца тридцать восьмого года. Коваль долго рассматривал схему, вертел ее у обвислого мощного носа и в конце концов хмуро изрек:
— Ты что же, думаешь, я что-нибудь в твоей чертовщине уразумел? Ни дьявола я в ней не уразумел. И чего это я должен ломать голову над твоей гаубицей? Ты что, мне ее дарил? А раз этой самой гаубицы у меня на вооружении не числится, то и не нужна мне она!
Однако, как заметил Ким, он стал относиться к нему более уважительно, хотя и прозвал шутя «Яшка-артиллерист».
Коваль до самозабвения любил оперетту «Свадьба в Малиновке» и, когда пребывал в хорошем настроении, неизменно говорил фразами ее персонажей. Однажды Киму даже удалось подслушать, как Коваль, оставшись один, вполголоса напевал: «На морском песочке я Марусю встретил…»
При этом он удивительно точно копировал Попандополо, с той лишь разницей, что скуластое лицо его оставалось, как и всегда, хмурым и суровым.
Осень принесла партизанам много хлопот. Лесные дороги размыло дождями. В глубоких колеях недвижимо застыла ржавая вода. Отряд оказался в плену у бездорожья. Продукты из дальних хуторов приходилось таскать на себе. Партизаны рисковали попасть в засаду. Боеприпасы были на исходе. Первые заморозки сразу же напомнили, что многие партизаны одеты по-летнему. А тут еще, как на грех, прервалась связь с основной базой партизан, расположенной в двухстах километрах. В последнем бою с полицаями погиб радист, больше на рации работать никто не умел. Вот тут-то и пригодился Ким Макухин.
Коваль, узнав, что Ким изучал рацию в полковой школе, хотел сразу же определить его радистом, но заколебался. Он еще не успел проверить Кима в деле, в боевой обстановке, а рация — святая святых отряда. Но выхода не было.
— Вот что, Яшка-артиллерист, — сказал Коваль. — Садись-ка ты за рацию.
— И буду вечно прикован к штабной землянке? — возмутился Ким. — Разве для этого я шел к вам в отряд?
— Ты чего ощетинился, артиллерист? — удивился и в тоже время обрадовался Коваль. — Скажи на милость, для чего же ты шел ко мне в отряд?
— Дайте мне пять человек, — горячо сказал Ким. — Мы отобьем на шоссе у немцев пушку. И тогда вы узнаете, зачем я к вам шел!
— Ну, ты даешь! — восхищенно воскликнул Коваль. — Не зря я тебя Яшкой-артиллеристом величаю. А только это, надобно тебе уразуметь, авантюра. Донкихотство, одним словом. Парней положишь.
— По-вашему, в землянках храпеть — это и означает партизанить? — разозлился Ким. — А смелый налет — авантюра? Вы разрешите и, если я провалю операцию, — расстреляйте.