«Не скажу я, друг мой, не скажу я, друг мой,
Если б закон Земли, что я видел, сказал я -
Сидеть тебе и плакать!»
Густав Аниас Хорн пишет:
«Последние тридцать тактов дались мне с трудом. Никаких картин, никаких представлений больше не было, остались лишь цепочки формул и правила контрапункта; содержание же музыки - стена из серого свинца: ничего не знать, не чувствовать, не мочь. Друг мой, тело мое, которого ты касался, веселил свое сердце, - как старое платье, едят его черви!
Позже Хорн говорит о своем преодолении такого страха (там же, с. 598):
Вновь и вновь все-таки получается так, что я приветствую мир как нечто, изначально внушающее мне доверие, - и всякий головокружительный страх проходит... потому что тот фантом, что скрывается за вещами,- подлинные, особые пространственные измерения из свинца и света - не будет у меня отнят.
Но еще задолго до «Реки без берегов», в романе «Перрудья», Янн, ничего не объясняя, вставляет в текст лист написанной им самим партитуры на процитированные выше слова Энкиду («Не скажу я...») - вставляет его как иллюстрацию к словам друга Перрудьи Хайна, который рассказывает свой сон, по сути очень похожий на то, о чем идет речь в новелле «Свинцовая ночь» (с. 573-574):
Я шел, совершенно один, по черной дороге (дороги в бесконечности всегда черные, не озаренные светом). Мне встретился мужчина. <...> Лишившись и чувственного восприятия, и способности двигаться, и памяти, и внешнего облика, и судьбы, я все-таки продолжал существовать. Неслышные трубы Творца пронизывали туман, который окутывал меня, утратившего все функции: «Это смерть». Я проснулся. И страх мой был столь велик, что измерить его мне нечем. В уме моем блуждала смутная догадка, что, может, по прошествии многих эпох время застопорится, как было до начала Творения. Но останется пространство, символ существования; и в этом пространстве - мы. Вросшие в него, оставленные в нем водами времени. И я не нашел для себя никакого иного утешения, кроме как отдать себя в твою власть и быть верным тебе, как собака (dir verfallen und treu zu sein als ein Hund). Разумеется, быть верным - это преступление, ибо тем самым мы причиняем ущерб мгновениям собственной жизни. Но в таком преступлении может заключаться и добродетель.
***
Мне хотелось бы на этом месте прервать анализ романа и подробнее рассмотреть устройство новеллы. То, о чем Хайн рассказывает очень просто, как о свершившемся факте, в новелле развертывается как процесс.
Очевидно, что Матье попадает в некое промежуточное пространство, пространство вечности, пространство между жизнью и смертью; он жив, но, как и Хайн в своем сне, полностью теряет память.
Он смутно помнит из прошлого только одну фразу, ничего для него не значащую: «Мы ходим по улицам, пока наша любовь не испортится». Между тем, фраза эта - дословная цитата из «Перрудьи», с нее начинается занимающая в романе важное место «Речь француза», обращенная к Перрудье критика современной цивилизации (с. 486 и 489):
Мы ходим по улицам, пока наша любовь не испортится. Пока в ней ничего уже не будет от тоски по неведомому (Sehnsucht). Пока мы не захотим, чтобы плоды ее просто падали на мостовую, как семя рыб - в море. <...> Пока наша догматическая любовь не умалится совсем. Став лишь каплей воды в теплом воздухе. <.. .> Наша любовь только в том случае могла бы быть большой, если бы мы сделались свободными людьми в природном ландшафте и жили бы, так сказать, со вскрытыми венами, готовые ко всему...
Может быть, в осознании смысла этой фразы и заключается то «задание» Матье, о котором говорит Ослик («Вы сами знаете. У вас есть задание. Вы уже многое упустили»).
Само пространство города, как оно изображено в новелле, имеет сходство и с предчувствием Хайна о «застопорившемся времени», и, еще больше, с идеями Сведенборга о «мире духов» («О небесах, о мире духов и об аде», с. 491-496):
До перехода в небеса или преисподнюю человек после смерти своей должен пройти через три состояния: первое - состояние внешности его, или внешнее; второе - состояние внутренности его, или внутреннее; третье - приуготовительное. <...>
Первое состояние после смерти весьма близко к мирскому, потому что человек остается во внешности своей и даже похож на себя лицом, речью и нравом, а стало быть, и нравственной и гражданской жизнью. Поэтому он и полагает, что все еще продолжает ту же мирскую жизнь, если только не обратит должного внимания на все встречаемое и на внушения ангелов <...>. Если на том свете кто-либо думает о другом, то представляет себе мысленно наружность его, а с тем вместе и разные обстоятельства его жизни; от этого мысленно призываемый является в лике своем, как бы привлеченный. Таков порядок в духовном мире, потому что там сообщаются мысленно, а расстояний в смысле природного мира нет. <...> Добрые духи делают дознание над новичками, каковы они, на что есть разные способы <...>.
Еще один комплекс представлений, который мог повлиять на описание города в «Свинцовой ночи», - иудейская традиция. Согласно мидрашам, ангел смерти Малах Га-Мовет (одно из имен Аваддона), который упоминается в конце новеллы, не властен войти в город Луз (то есть жители там вообще не умирают, если только не покинут пределы города); история же Луза такова (Суд. I. 22-26):
И сыны Иосифа пошли также на Вефиль, и Господь был с ними. И высматривали сыны Иосифовы Вефиль (имя же городу было прежде Луз). И увидели стражи человека, идущего из города, и сказали ему: покажи нам вход в город, и сделаем с тобою милость. Он показал им вход в город, и поразили они город мечом, а человека сего и все родство его отпустили. Человек сей пошел в землю Хеттеев, и построил город, и нарек имя ему Луз. Это имя его до сего дня.
То есть: бессмертие было дано жителям Луза за предательство, что, кажется, объясняет, почему все жители города, описанные в новелле, напрочь лишены чувства сострадания. Матье, как мы узнаем в конце, привел в город тот же Малах Га-Мовет (в облике Гари), и слова ангела смерти, с которых начинается новелла, звучат как реминисценция библейского текста (Ты должен исследовать этот город, тебе незнакомый; в Книге Судей: «И высматривали [слово означает, собственно: исследовать, разведывать] сыны Иосифовы Вефиль...»).
***
Итак, Матье неожиданно переносится в город - по воле ангела смерти (ангела Гари); на мгновенье поменявшись обличьем с собственным ангелом, как бы совершив рокировку: «Пока дух его только собирался удивиться, он вдруг почувствовал, что не одет и что в таком состоянии неприлично пятнает собой эту улицу. Но он чувствовал свою наготу лишь две-три секунды». (У Сведенборга, с. 179, мы читаем: «В самих же внутренних небесах ангелы наги, потому что они живут в невинности, а невинность соответствует наготе»; нагие ангелы появятся и в заключительном эпизоде романа «Это настигнет каждого», во фрагменте «Улица».)
Первым важным этапом на пути Матье становится посещение им дома Эльвиры (имя это происходит от готского имени Альвара: Всеохраняющая или Всепретерпевающая). Кем бы ни были Эльвира и Франц по прозвищу Ослик (мое недоказуемое предположение: это какие-то маски Франциска Ассизского, называвшего свое тело «ослом», и Эльвиры из оперы Моцарта «Дон Жуан», как олицетворения прощающей любви), ясно, что оба они - проекции сознания самого Матье, а с другой стороны - проводящие над ним «дознание» духи. Что главный урок, который они ему преподают, - различие между видимостью и сутью, осознание существования вечного; и что пугает Матье, отталкивает от них именно их связь с вечностью, то есть со смертью. («Всякая видимость приятно позлащена, все сущее черно, ибо претерпевает боль», говорится в «Перрудье», с. 715. И, в сне Хайна: «дороги в бесконечности всегда черные, не озаренные светом».)