Я посмотрел на эту веранду. Семь шагов вперед, семь назад.
— Это же как в камере, — говорю.
— А я же привык, — хохочет.
Потом мы работали. Два дня он мне читал лекции по русской истории. Кто может похвастаться, что лекции по истории ему читал великий русский писатель? И великий ученый-историк?! А я вот могу.
Я как раз снимал фильм «Россия, которую мы потеряли» и нуждался в такой обзорной системной лекции. Мы сосредоточились на Февральской революции. Теперь-то уж все знают, что Октябрьской революции не было. Большевикам не надо было захватывать власть — она валялась на улицах. Настоящая революция, погубившая Великую страну, произошла в феврале 17 года — жестокая, кровавая, разрушительная.
Педагог он был великолепный. Прирожденный учитель. Представляю, как раскрыв рты, слушали его ученики рязанской школы. Говорил он ярко, образно, с убедительными примерами.
— …Все началось с разрушения основ государственности: религии и полиции. Тут наша творческая интеллигенция особенно постаралась. Вспомните, кто были самыми отрицательными персонажами в русской литературе? Поп да урядник! Даже у Пушкина: «Жил-был поп, толоконный лоб…»
Это неуважение к священнослужителям достигло пика в канун революции. Вот вам пример. Идет поп по деревенской улице. Завидев его издалека, мальчишки бегут в кузницу, раскалят докрасна подкову и бросят ее в пыль на дороге. А поп — он ведь крестьянин. Как он может не нагнуться и не подобрать нужную в крестьянском хозяйстве вещь? Обжег до волдырей руку — мальчишки хохочут. И взрослым весело.
Где-то около часа дня мой учитель прерывал урок.
— Погуляйте, покурите… Я вернусь минут через двадцать…
Я ходил по кабинету, разглядывал бумаги, разложенные по столам… Надо же! Я в самом сердце писательской лаборатории… Неужели он всех допускает сюда? Опять вспомнил нью-йоркских придурков, наговоривших столько пакостей про Солженицына. Потом, познакомившись с публицистикой Солженицына, я понял природу этой нелюбви. Она была ответной. Он их тоже не жаловал. Не принимал их приглашения на различные конференции, собрания. Не отвечал на их оскорбительные выпады (если уж отвечал, то спустя годы всем сразу — и его хлесткие, остроумные ответы стали лучшими страницами отечественной публицистики); он вообще не понимал людей, покинувших Россию (как бы им ни было там трудно) добровольно, бросивших свой народ в такие трудные для него годы. Сам он жил и поступал иначе: не поехал получать Нобелевскую премию — знал, что обратно не пустят; вообще говорил: «Я покину Россию только в наручниках». Так и получилось.
Я ходил по кабинету и размышлял как раз об этом — вспомнил издевки наших диссидентов по поводу автора и его последнего грандиозного труда. Вот оно, на полке — «Красное колесо», уже десять или двенадцать готовых томов, набранных в домашней типографии и изданных в Париже. Потом я спрошу Солженицына:
— Александр Исаевич, вы же понимаете… сейчас, когда народ уже привык к легкому чтению… Трудно представить, чтобы кто-то одолел все эти кирпичи…
— Прекрасно понимаю, — смеется он. — И не надо! И вам не советую. Хотя… Вы обязательно должны прочесть то, что набрано мелким шрифтом — это документы. Что же касается простого читателя… Кто-то прочтет. А большинство, конечно, — нет. Но зато будущий историк — исследователь Февральской революции никак не пройдет мимо этого труда. Иначе его работа не будет полной и добросовестной…
Но этот разговор состоится потом, в мой второй приезд в Вермонт. А сейчас… Открывается дверь, входит Солженицын, в руках маленький листочек с карандашными заметками… Что-то невесел — оказывается, слушал радио из Москвы… Садится напротив, рассказывает, сверяясь с конспектом, новости — что произошло за последние сутки на Родине…
Я еще тогда, в первый свой приезд, был поражен его осведомленностью обо всем, что происходит в России. Я, живущий в столице, каждый день открывающий газеты, слушающий радио, смотрящий телевизор, более того — путешествующий по стране (чуть ли не раз в неделю у меня командировка), не знаю и половины того, что знает этот человек, отвергнутый родиной 18 лет назад.
Потом мы ели приготовленный Екатериной Фердинандовной обед, скорее, даже ужин — было пять-шесть часов, стемнело. Очень простая и вкусная русская пища. Только водка датская — русской-то в Вермонте нет. Выпили, конечно, по рюмочке. Поздно вечером мы сидели с Наташей на кухне, принимали то, что у них на западе называется дижестивом. Александр Исаевич ушел к себе, в кабинете зажегся свет.
— Он что, работает еще?
— Уже нет… Готовится к работе: составляет план, делает выписки. Читает…
Утром я спросил его: в чем секрет такой работоспособности? Работать по двенадцать — четырнадцать часов в день, ежедневно, без праздников, без выходных…
— Сон, — ответил Александр Исаевич. — Только сон. Я хорошо высыпаюсь…
Я заметил: вечером он даже чай не пьет. Кипяток, крутой кипяток — в стакане с подстаканником — как чай. В одиннадцать уже в постели. С книжкой… В семь встает, в восемь — уже за рабочим столом.
Показал мне Александр Исаевич и свою «дачу».
Под крутым склоном, метрах в ста от дома, бьет родничок; даже образовалось небольшое озерцо. На берегу его стоит старый сарай, что-то типа дровяника. В этом сарайчике Александр Исаевич оборудовал лежанку, сколотил стол около воды — за ним и работал все лето, даже обедать не поднимался; по утрам купался в студеной воде… Это называлось «съехать на дачу».
— Однажды сижу работаю… Вдруг вижу: из кустов вышли две собаки. Странные такие собаки… Пригляделся — волки!
— И что, больше уже не сидели там?
— Нет, продолжал работать, только пистолет с собой брал…
Когда я уезжал в Нью-Йорк и мы с Наташей и Екатериной Фердинандовной выпивали «на посошок», Солженицын совал мне разные книги:
— Вот это вам надо прочесть. Вот это — обязательно!.. Вот это можете прочесть на досуге… — Я взглянул на обложку: «А. Солженицын. Публицистика». Я этой книжки в глаза не видел, только слышал много… Что есть такие знаменитые статьи: «Образованщина», «Наши плюралисты»…
— Ой, — говорю, — Александр Исаевич! Подпишите, пожалуйста!
Он взял книгу, ушел в гостиную и сел за маленький столик. Открыл книгу, написал что-то, задумался… Мы стоим с Наташей в кухне, разговариваем; я краем глаза наблюдаю за ним.
Вот он снова поднес перо к бумаге… И опять задумался. Я соображаю: что он там собирается написать? Наверное, какое-нибудь напутствие, пожелание… что-нибудь о России…
Александр Исаевич вручил мне книгу. Я сунул ее в сумку, пожал ему руку, поцеловал Екатерину Фердинандовну… Мы с Наташей вскочили в машину и помчались на аэродром — опаздывали… Потом у меня была пересадка в Бостоне, надо было успеть на рейс до Нью-Йорка. В аэропорту «Ла Гуардиа» меня встретили друзья, мы поехали в японский ресторан… Помню, я еще похвастался: что вот, мол, Солженицын подписал мне свою книжку… Ночевать я поехал к кому-то из друзей; утром меня еле растолкали и — на московский самолет…
Сижу в самолете и ругаю себя: что ж я, дурак, книжку-то оставил в сумке, сейчас бы сидел, читал… А главное — ужасно хотелось посмотреть, что он там написал…
Короче, добравшись до московской квартиры, я, не снимая пальто, открыл сумку, достал книгу и прочел следующее: «Станиславу Сергеевичу с уважением. Солженицын».
Потом я Наташу спросил:
— А о чем он раздумывал так долго?
— Ну знаете, Слава, — стала она объяснять. — Для него очень важно: как он имеет право обратиться к человеку. Скажем, если бы вы были подольше знакомы и он знал бы вас лучше, он мог бы написать «сердечно» или еще как-нибудь…
Ну, что тут скажешь… Вот такие они — Солженицыны. Мы, конечно, все были готовы к этой тяжелой вести — последние два-три года он уже плохо себя чувствовал. Да и он сам был готов к достойному уходу из земной жизни. И все равно — как обухом по голове…
Лежу на берегу теплого моря — и вдруг звонок. Наутро я был в Москве.