Старшина оторвался от кальки, подождал, пока Миронов тоже поднял голову от схемы, поманил пальцем к себе.
— Не получается, старшина?
— Почему не получается? Получается. Я только хочу спросить: давно здесь служишь?
— Два года.
— Почему в обращении ко мне пропускаешь одно слово?
— Какое?
— Товарищ.
Миронов озадаченно посмотрел на Игнатьева, пожал плечами, сказал:
— У нас так принято. Если для вас важно, чтоб было «товарищ», мне не трудно… Между собой мы попросту…
— Ладно, я подумаю, сержант, важно это или не важно, — сказал старшина и склонился над картой. Вновь по кальке побежало перо, оставляя черные следы.
«Нет… не может такой. Смотрит в глаза чисто, без тревоги. Неужели Весенин? Или тот лаборант с заспанным лицом и звероватым взглядом глубоко сидящих глаз? Девушка, конечно, исключается. Хотя почему? А вдруг он обманул ее, и последовало возмездие? Нет, глупость вы порете, старшина Игнатьев. Сперва надо познакомиться со всем процессом подготовки фотосхем, установить опасные узлы… Первый есть снятие, маршрута со схемы на кальку. А потом?..»
Миронов склоняется к старшине:
— Счастливый вы человек, товарищ старшина.
— С чего взял?
— Только, как говорится, порог отделения переступили — и пожалуйте на концерт и танцы.
— Но может и не быть ни того, ни другого.
— Все будет. Уже объявление вывешено возле клуба.
— Прекрасно. Вообще ты прав, я — счастливый человек.
— А ну, братва, песню. Нашенскую, — сказал Спасов.
И зазвучала тихая, проникновенная, чуточку грустная песня о том, что у воздушных разведчиков служба совсем будничная, их вроде и нет, а вот бомбы рвутся над вражескими окопами, взлетают на воздух дзоты и доты по их снимкам и разысканиям. Игнатьев чертил, а сам украдкой поглядывал на Весенина, Миронова, Шаповала, Цветкову, на юного дешифровщика по прозвищу Штурманенок, на пожилого лаборанта Косушкова. Стоял перед старшиной вопрос: «Кто?» А рядом и второй вопрос: «А что, если мы с подполковником Тарасовым ошиблись, и сюда не за чем было являться?» Ответа не было. Ни на тот, первый вопрос, ни на второй.
Работа над фотосхемой закончена. Майор поднял руку:
— Внимание! Все в порядке. Все свободны, кто желает — может идти в клуб. Дежурным по фотоотделению назначаю…
— Я могу остаться… Я не танцую. И пакет в штаб снесу, — сказал Шаповал.
— И я не пойду на вечер. В мои годы вроде бы и не к лицу на танцульки бегать, — сказал Косушков.
— Добро! — сказал майор. — Дежурство возлагаю на обоих. За старшего вы будете, Косушков.
— Слушаюсь.
6
Фотоотделение располагалось на отшибе, в бывшем помещичьем доме. Ближе к штабу корпуса и службам тыла подходящего помещения не нашлось.
Все бы ничего. И комнат достаточно, хотя и запущенных, и зал есть, где можно, не мешая друг другу, монтировать схемы, снимать с них копии, сушить снимки, хранить пленку, одно неудобство — столовая далеко, в трех километрах. Сходит человек три раза в день туда и обратно, и уже наполовину уменьшилась его работоспособность. А если и ночью поработает, то на следующий день он как выжатый лимон. Покойный капитан Егоров обратился к командованию с рапортом: «Так и так, нужно что-то предпринять». Командование к рапорту отнеслось внимательно, было решено организовать котловое довольствие на месте. Так в фотоотделении появились две девушки — повар Катя и помощница Шура. До этого они работали в офицерской столовой.
Кулинарами они были меньше чем средними, готовили не ахти какие разносолы, но все были довольны: не надо топать в такую даль. А то однажды выпал дождик, и все отделение осталось без ужина: дорога пролегала по низинке, почва — жирный чернозем, ног не вытянешь. В полдень, по жаре, когда все изнывает от зноя, тоже мало удовольствия шагать в столовую.
Словом, теперь у фоторазведчиков было все под боком. Поздно лег, рано встал, есть вроде не хочется. Ничего. Садись, дешифрируй или проявляй, суши пленку, печатай снимки, твоя порция супа или котлет тебя дождется.
Катю и Шуру подселили к младшему сержанту Маше Цветковой. Сперва Маша возмутилась: «Что, нет других комнат? Меня надо стеснить?» — но потом сдалась. В конце концов будет с кем поговорить, поделиться радостями и сомнениями, однако поставила условие:
— Хорошо, девушки. Вместе станем жить. Только просьба: если мне потребуется о чем-нибудь посекретничать с моим суженым, вы уж не пяльте на нас глаза…
— Суженый? — подняла брови Катя. — Это не тот ли, с которым ты обедала у нас в столовой?
— Он самый. Когда к Днестру вышли наши войска, он хотел расписаться со мной, да я не согласилась.
— Это как же?
— А так же… Где наша армия сражается с фашистами? Уже за границей. Я и хочу расписаться там… Скажем, в Берлине.
— Не выйдет, — сказала Шура.
— Что «не выйдет»?
— Берлин. Мы — другого направления.
— Направление, направление… Мало ли куда какую воздушную армию перебрасывают. Возьмут и бросят туда. А не выйдет… Так я согласна расписаться в Бухаресте, Будапеште, Вене… Вена — исторический город. Там жили. Моцарт, Штраус…
— Маша! А ты ведь здорово придумала. Завидую тебе. А вот ребеночка… Того дома надо записывать. На родине. Где родились его мать и отец, где похоронены бабушки и дедушки…
— Конечно, — согласилась Маша. — Придем в Вену, распишемся и махнем куда-нибудь на танцы. Вальсировать. У Штрауса много вальсов… «На прекрасном голубом Дунае» знаете? А еще «Сказки венского леса», «Прощание с Петербургом». Вообще, Штраус написал пятьсот вальсов.
— Зачем пятьсот?
— Это его бы спросить… Еще он написал полтора десятка оперетт.
— Откуда ты про все это знаешь? — тихо спросила Катя.
— У меня отец музыкант. На скрипке играл. Для отдыха, для себя — валторной увлекался. Когда он понял, что скрипачки из меня не получится, он посоветовал мне посвятить себя музыковедению. Вот я и зубрила все, что относится к музыке…
— А как мог отец определить, что скрипачки из тебя не выйдет?
— Пальцы у меня пухленькие и короткие. Как обрубки. Мама говорила, что такие пальцы были у моего дедушки.
— А почему ты начала зубрить с иностранных музыкантов? — спросила Шура.
— Начинала я со своих. Глинка, Даргомыжский, Верстовский, Чайковский, Мусоргский, Бородин, Римский-Корсаков, Рахманинов. Потом Прокофьев, Шостакович, Хренников, Дунаевский…
— Господи! Да в музыке этой голову свихнуть можно.
— Не свихивают же люди.
— Скажи, Маша… Когда по радио звучит музыка, ты можешь определить, что это и откуда?
— Кое-что могу. Вот оперы, например, — «Иван Сусанин» Глинки, «Евгений Онегин» Чайковского, «Аскольдова могила» Верстовского, «Князь Игорь» Бородина, «Хованщина» Мусоргского… Они уникальны, их не спутаешь ни с чем. «О дайте, дайте мне свободу, я свой позор сумею искупить…» — только у Бородина.
— Чего же ты на фронт пошла? Ты и в тылу нужна была бы…
— А вы чего пошли?
— Мы — другое дело, — сказала Катя. — У меня в семье ни одного мужчины, а нас, сестер, пять. Отец за год до войны умер. Вот я и пошла… Чем могу, тем и помогаю. Сперва медсестрой была, раненых с поля боя вытаскивала. Когда саму в третий раз ранило, попросила не комиссовать, а направить хоть куда-нибудь, лишь бы воевать.
— Я курсы официанток закончила. После выпуска спросили — не пойду ли я к летчикам, я и согласилась. Вот и кормлю. Вернее, кормила. А теперь вас буду кормить, — тихо проговорила Шура.
— Ясно. Вы просто героини. Героини! Устраивайтесь. О музыке, музыкантах, о нас самих еще поговорим…
Но, как часто бывает в военной жизни, о музыке, композиторах, о самих себе говорить было некогда. Младший сержант Цветкова с утра до вечера пропадала в лаборатории, а если выкраивалась свободная минута — бежала на свидание к своему «суженому». Шура и Катя весь день возились с приготовлением пищи. Людей в фотоотделении вроде бы и немного, а заход один и тот же — что для ста человек, что для десяти.