На чем невольник гиблой жатвенной строки и оконфузился при переходе на свое любимое лицо. Желание любовно выпятить его из ряда прочих, выписанных под одну обидную гребенку, во всякой его повести было огромное. Но настоящего лица, с которым так и подмывало б полюбиться или хоть поспорить от души — и нет. Заел этот оскоминный стереотип — как он ни бился прописаться до, может, и впрямь щемившего в его хребте, сквозь местечковые обиды, общечеловеческого корешка. И тиснув там, где его более по службе ловкая рука была владыка, пару своих страданий, типа молодого Вертера, от ни в какую не желавших от него осеменяться ветрениц — он вовсе бросил этот не пошедший ему в жилу труд.
По женской линии ему все так же не везло: сойдется с кем-то, вроде уже вся любовь, но бац — и девушка выходит замуж за другого. И эта несудьба, в которой он продолжал винить какой-то более солидный конкурирующий унитаз, как понимаю, больше всего и гнала его к подъему по служебной лестнице.
И на очередной ее ступеньке спаровался он с молоденькой, не ахти с виду, корректоршей из своей редакции. Никакой любви к ней у него, совсем о других жатвах помышлявшего, и близко не было — так, даже не сердечная, а просто бессердечная для кобеля забава. А та, уж и не знаю, что в нем до такого края полюбя, возьми и понеси ему, наперекор всему, ребеночка.
Мне он все это рассказал уже после родин, с какими-то несусветными предосторожностями — нет бы их раньше принимать: «Только уж, старый, по-мужски: об этом — никому!» — «Да кому это интересно знать?» — «Ну, это тебе все трын-трава — не значит, что и остальным!.. Николой сына назову, хорошее, православное имя; в Троице-Сергиевой лавре покрещу…»
Проходит еще время, и он за рюмкой открывается опять: «Ты знаешь, только снова — никому, я решил: женюсь. Уже не мальчик все-таки, пора понять, что русский человек живет не для себя, кончать по шлюхам шастать. Ты погоди, не смейся, это уже не хаханьки. Понимаешь, Никола мой уже подрос, стал лучше нас с тобой все своим детским сердцем понимать. Недавно прихожу к нему, а он меня схватил ручонкой за штанину: «Папа, ты не уйдешь опять?» И я по его глазенкам понял, как ему нужна моя защита. Просто после этого не могу его предать!»
И следующие пара лет, за которые он стал в домжуре появляться реже, реже, доказали верность вещей русской поговорки, что суженого не объедешь на кривом коне. Пойдя сначала на свою женитьбу как на тяжкий, в духе тех же строк о жатве, крест, невольный семьянин в итоге опознал в своей жене свою действительно жену. «Ты понимаешь, старый, — уже голосом повеселей поведывал мне он, — сам не думал, что так может быть, просто какое-то преображение Господне! Вот ты не веришь, а Он есть — и все, все видит! Ну, матерью она была от Бога с самого начала, такая жертвенная русская душа. Но, понимаешь, стало как-то и в кровать с ней ложиться не противно! А то, бывает, просто тянет, еще возьму бутылочку, Николу спать отправим — и так с ней урезвимся, никаких не надо шлюх!»
Но все же, знать, какой-то недобор по этой линии остался в его защемленных прежним делом корешках. И окрыленный дивным облегчением семейного креста, да еще оказавшись посвободней при деньгах, он снова стал заглядывать в наш барчик чаще, чаще.
А там у нас был еще третий друг по мастерству — уже полный, от исподнего и до лопатника, патриот. Патриотизм же в нем, помимо черных завсегда одежд в знак траура по занятой врагами Родине, выказывался и в его интимных видах. Дожив в том баре до седых висков, он каждый вечер начинал с мечты наконец изгнать свою, как выражался, бесовщину из ребра — и если не создать уже семью, так хоть родить кого-нибудь на стороне. Ну стыдно ж: по достаткам зажил при поганых тоже уж дай Боже, а завести богоугодное потомство — все никак. Даже когда мы с ним встречались с ходоками по патриотическому бизнесу со всяких мест, он при подъеме культового тоста за чад и домочадцев врал: да, тоже есть. И косил глазом мне: ну, молчи, что делать! Раз уж назвался лидером, должен своим примером укреплять, а не смущать народ!
Эта его мечта особо накалялась под конец каждого лета, когда он из родного бара, где все всегда кончалось по стереотипу: «Срочно нужно два нетрезвых тела для души!» — отъезжал на отдых к морю, где этих тел — тоже море. Но увы, благой почин из-за пожарности намерений и там всегда кончался прахом. Только масса лихорадочных ночных романов без каких-либо, как на воде, следов — самый смешной же приключился, когда он в этой лихорадке уже под утро попытался закадрить на берегу пустую урну.
Я пару раз с ним тоже побывал на этой двухнедельной марафонной гонке — когда моя жена сидела дома с малым чадом. Обычно до полуночи в наши шальные сети ни одного порядочного тела не ловилось; дальше оставались на ходу уже явно не те, с кем даже в бреду можно завязать семью. Но поскольку и глаза уже хорошо залиты, пожар в ребре горит — безумно начинало вериться, что нет, еще катастрофической охоте не конец, а только самое начало! И как-то, когда мы уж раз пятнадцать обошли все пляшущие до утра шалманы набережной, так и не надыбав ничего, — товарищ, полоснув горящим взглядом по прибойной кромке, шепчет мне: «Смотри, вон девушка одна сидит!» — «Где?» — «Да ты ослеп, не видишь ничего!» — и с этими словами перемахивает через парапет на пляжную гальку и рвет по ней к какому-то и правда смутно брезжащему силуэту у воды. Но скоро рвет назад: «Тьфу, бесовщина! На хрена ж так близко к воде урны ставить!»
И между другом полным патриотом и неполным в этом плане даже занялась какая-то взаимозависть. Один жениться хочет — и никак, зато вот этот роман с урной так мелким бесом всюду и преследует его. Другой наоборот — не знает, как до той же урны, куда б только сплюнуть и забыть, дорваться. И полный патриот при мне частенько ренегату говорил: «Завидую тебе! Жена, ребенок, половой вопрос закрыл — а тут на старости все рыщешь по блудницам!» Но как-то чувствовалось, что содержание в крови той зависти к другому у ренегата-семьянина было куда выше, чем у патриота-блядуна. Даже однажды ренегат, когда его семейство целый месяц прожило без него на даче, а назавтра уже возвращалось, издал такой щемящий крик души: «Ребята, за весь месяц никому не вдул! Последний день остался, помогите!»
И вот в один год он уже с весны решил во что бы то ни стало тоже выбраться на злачный берег, паливший через наши байки его блудное воображение. Даже купил загодя новые плавки, шорты — вплоть до каких-то сверхнадежных, памятуя о подведших некогда, презервативов. Одна была загвоздка: как убедить не увязаться с ним жену? Тем паче что моя уже сказала: «Еще раз так на море съездишь — и можешь больше ко мне не возвращаться». И приятель, поругивая эту ревность жен, что поди еще не так взыграет в его архиверной половине, заикнись лишь о раздельном отдыхе, — все строил свою убедительную байку под нее. Мол есть всего одна горящая путевка, устал страшно, но могу, конечно, и не ехать и так далее.
И вот уж перед тем, как друзьям брать путевки, а я по уже названной причине выбыл из компании, встречаемся мы в нашем баре — а семьянин является черней ночи с лица. «Что, — спрашиваем, — не пустила?» Он долго молча созерцал нервозно пролитую им на столик водку, доложил еще на грудь — и говорит: «Да нет, только я сам уж ехать не хочу». Пытали мы его, пытали; вот что оказалось. Значит, обкатав уже раз сто в душе свои турусы на колесах, он, наконец набравшись духу, подъезжает с ними к своей беспримерно любящей жене. Но та, едва он двинул свой турус, и отвечает прямо по его же тексту: «Да, вид усталый у тебя, отдохнуть надо обязательно — а езжай-ка ты один, еще лучше развеешься с друзьями без меня!» И страшный червь тут вполз в приятельскую душу: а что ж это она нисколько не ревнует? Не может же, если питает верность, а не аналогичный его собственному задний умысел, так просто отпускать на всем известный своей аморалкой берег!
И до того этот червяк беднягу зажевал, что он так никуда и не поехал — лишь потому, что жена не закатила ему сцену ревности, как это сделала моя, а безотказно уступила то, чего он и желал без задних ног! Перещемило изнутри — и все, и никакие наши доводы не брать дурное в голову не помогли.