Затем берет в ладошку ручечку и на моих глазах, для пущего воздействия, строчит ответ: «День добрый, уважаемые те-то! Благодарим за внимание к газете!» И дальше просит лицемеров извинить за меня, неопытного новичка, который будет обязательно наказан. Перепечатывает этот подлый текст на бланк — и несет на подпись к Селезневу.
Но тот, приняв довольно механически в ряду других бумаг и эту и начав уже подписывать, бросает: «Серьезно оступился малый?» Но моя глупая цезарша, мигом бзднув, начинает заверять его, что все в порядке, ничего такого, и даже все мои шаги и правота заверены прокуратурой. Тогда Селезнев с недоумением отводит руку — так эта бумажка и осталась с половиной его подписи — и говорит: «За что ж тогда мальца-то дрючим? А ну вздрючим тех, кто наклепал!»
Я же тем временем сижу ни жив ни мертв в ожидании своей опять задавшейся как нельзя хуже участи. Но возвращается свирепая начальница, не глянув на меня швыряет мне на стол самый генеральный, цвета махаона в гневе, бланк — и цедит:
— Ну, твое счастье. Можешь сам на них что хочешь написать, Селезнев подпишет.
И я, сообразив все сразу и из пропасти воспрянув до небес, пишу: «В такой-то обком КПСС. Направляем вам письмо с клеветническими измышлениями таких-то… та-та-та… и просим дать принципиальную оценку». И уж им дают!
Но я, как-то не взяв в расчет, что уже нанес тяжкую подкожную обиду мстительной бабешке, волоку следом и заметку. Где в сочных красках — все подробности лирического беспредела бугая, беда которых только в том, что обогнали время лет на десять. Сотрудницы по этажу визжат, но моя цезарша с ее неутоленным женским чувством багровеет: «Ну знаешь, это уже слишком. Этого тебе тут не позволят! Каких-то сучек покрывать!» И я, хлопая глазами, вижу по ее идущему со дна колодца гневу, что больше всего в заметке ей глянулся как раз сам красочно изображенный мной бугай.
Но у меня, уже окрыленного первой победой, хватает дерзости пустить заметку по инстанции через ее голову. Мужики ржут: «Соображаешь хоть, кому ты это сунул?» — «Так я чем виноват, что у нее по этой части ерунда?» — «Факты хоть замени приличными!» — «Так он нарочно ничего приличного не делает!» — «А этого никто не тиснет все равно, очко у всех играет, дурачок!»
А тогда в «Совраске» как-то очень убедительно писал Андрюха Черненко, из тех же молодых и ранних, ну постарше меня не на много лет. Потом, после обмена партбилетов на чубайсовские чеки, он, рядовой сержант запаса, все теми ж неисповедимыми путями вышел в действующие генералы на пост начальника центра общественных связей ФСБ.
Я с ним был слегка знаком, где-то лакали водку вместе. И он мне, как и Леша Черниченко, не отворяя главных тайн, тоже не прочь был дать при случае, как дока новичку, какие-то полезные советы. И вот как-то мы с ним стояли в очереди в буфете-столовке на последнем, венчавшем всю постройку этаже. Очередь шла вяло, одна девчонка на раздаче не справлялась с нашествием оголодавших к вечеру. Но приближение к заветной цели — наконец-то выкушать добротный кусок мяса — развязало его неболтливый вообще язык по поводу моей, известной и ему, истории:
— Спокойней, старик, будь к таким вещам, мой тебе совет. Ну переделай, как хотят, тебя что, от этого убудет? Ты просто съездил — и в тебе еще кипит. Спусти пар. Если хочешь здесь работать, не надо этими ужасами пугать, все равно дальше этажа не уйдет, озлишь всех только… Щи полные и бифштекс, — Андрюха наконец достиг желанной цели.
И, загрузив поднос, своей неколебимой, как у моряка на колебимой палубе, походкой потащил его к столу. Пока готовился мой кофе, я продолжал невольно любоваться им. С чувством рачительного едока он обтер салфеткой ложку с вилкой, развел крепкие локти, взяв наизготовку инструмент…
От его плотного, коротко стриженого загривка веяло лютым спокойствием уверенного в себе на все сто профессионала. Вот так же точно он брал в свою бойцовую ладонь перо, спокойно обращая трепетные факты жизни в бестрепетный газетный материал. Так же, без эмоций, вырезал его, уже опубликованный, и вклеивал в личный архив-альбом, имевшийся у каждого солидного собрата. И эту поступательную неотвратимость не мог смутить никто — даже тот всем известный хохмач Миша Палиевский с его двумя коронными и неизносными примочками: «Писатель! Классик! Автор монографии «Литература — это я»!» И еще, когда в типографии верстались его стишки о Ленине и патриотике или какой-нибудь первополосный официоз: «Внимание! Ключ на старт! От-сос!»
Но остальной народ спокойная самоуверенность бойца как-то невольно заставляла расступиться, и даже машинистки по своим неписаным законам печатали его бесспорные и никогда не заходившие на второй круг репортажи в первую очередь…
Он сделал первый зачерп, со спины было видно, как вся фигура подалась навстречу пище. Но тотчас пригнутые плечи разошлись, ложка с плеском полетела в щи, он развернулся, и я увидел лютый, несообразный ни с чем гнев в его лице. Он встал с тарелкой и стремительно пронес ее на стойку:
— Опять холодное! Сколько раз можно говорить!
Девчонка, растерявшись сразу, следом кинулась к импульсивной самозащите:
— Я не могу каждому наливать, вас много, а я одна.
— Не можешь, поищи себе другое место. Мы можем хоть у себя здесь иметь приличный буфет!
— Да я заменю, заменю, не кричите только.
Она занялась заменой, шевельнувшаяся было во мне шутка на предмет столь ярой привередливости тут же сдохла по соседству с убийственным, прожигавшим нерадивую буфетчицу взглядом корифея. Он молча принял свеженалитое и унес на свое место. Но теперь его загривок источал, взамен прежнего, отравленное на все сто процентов удовольствие и бурю духа во весь объем большой тарелки.
Я наконец получил свой кофе, но не решась примкнуть к сердитому рубаке, испил его за другим столиком и поспешил уйти. Мне стало как-то не по себе при мысли о том, как он сейчас расправится со сбитым на одной крови со мной бифштексом…
Заметку мою все же в итоге тиснули — но в очень смешном виде. Каждый из приложивших к ней по ходу дела руку убрал из нее какую-то казавшуюся наиболее скабрезной часть. И в результате вся фактура ушла вовсе, остался только голый пафос, что такой-то — сущий негодяй. А почему — этого уже читателю не представлялось никакой возможности понять.
Здравствуй, Абхазия!
Имя Геннадия Васильевича Никитченко у нас пока известно мало. Но именно он в июне 2002 года вернул России Абхазию, добровольно вошедшую в Россию в 1810 году и насильственно отторгнутую от нее в 90-е годы прошлого столетия.
Но прежде чем рассказать полную интриг и козней эпопею, как Никитченко нам возвращал Абхазию, надо поведать, кто он и откуда — и как смог осилить непосильный для российских дипломатов подвиг.
Родился он в Донецкой области, после армии окончил институт, стал инженером, женился, родил двоих сыновей и дочь. Но грянуло несчастье — умер старший сын. Жена захворала с горя так, что показалось лучшим уехать с родных, связанных с утратой мест. И Никитченко нашел такой обетованный край, где жизнь и климат помогли ей одолеть недуг — Абхазию.
Там он быстро пошел в гору по сельхозстроительству, создал свой мехотряд по монтажу птичников, складов, котельных. В селе Меркула Очамчирского района зажил в прекрасном, как вся довоенная Абхазия, двухэтажном особняке. Доход имел с лихвой; сын поступил в Сухумский университет, дочь в школе занималась музыкой, писала вдохновенные стихи.
Короче, жизнь за твердость в испытаниях воздавала сторицей дружной семье. Но всю эту сочную и сладкую, как гроздь душистой «изабеллы», жизнь смела грузино-абхазская война 1992–93 годов:
«Однажды в августе 92-го еду домой, перед селом стоят восемь грузинских танков — и наводят пушки на него. Я кинулся к грузинам: «Что вы делаете? Там русские, армяне!» — «А, ничего, вас побомбим, абхазы накладут в штаны. А ты лучше беги сейчас отсюда, где-то отсидись с семьей, потом вернешься».»