Сгорела ты — и я с тобой сгорел. Сгорела Психея в пламени Эроса[831]. Легкая улетела в свое приволье. А я лежу на земле — пепел от костра — и жду ветра, что меня развеет. Нет больше в жизни ни ласки, ни улыбки, ни милого и обмилованного. Пора. Вчера — говорила ты в бреду — был праздник. Торжествую белый разрыв[832]. Скоро не будет и этих милостных слез: глаза ведь должны от слез отвыкнуть, чтобы наконец видеть. Ты говорила — тоже в бредном своем предсмертном пророчествовании — что мы заглянули уже слишком далеко и что в этом какое-то преступление. И ты сгорела. Все мое милое и хрупкое, береженое и все же не убереженное, улыбчивое и по-земному жизненное, утончившись до детскости, до рая, — сгорело. Вот ты лежишь[833], опаленная, искаженная обжогами внутреннего беспощадного огня, неугасимого семидневного пожара в твоем бедном прекрасном милом женственном детском теле, — и невозмутимо глядишь остановившимися глазами из-под опущенных век, и умилительно улыбаешься[834] познанию великой твоей радости, ужасающей и пронзающей меня, уже познаваемой мною. О острие копья ангельского, [прикосновение] поцелуй миров иных! О Дионис нашего слепого вещего радования! Сладкий трупный запах доносится и пьянит меня. Ты говорила: кто принял страсть, принял смерть. Я принял и Смерть. Ты моя? — спрашивал я у этого мертвого тела, как спрашивал у живой, зная ответ любви, — и теперь чувствую твое да. Ты желанна мне и холодная и не<у?>хоженная, ибо знаю тебя и в самом тлении тленного твоего, и с мертвой тобою был я на ложе нашей любви. Только приди и возьми скорее с собой на богомолье[835], как ты обещала в агонии. Только дай мне восставить образ твой и память о пламеннике гения твоего людям[836], только не жалей и не зови до этого срока, [ибо] хотя и знаешь, что тоскую, ожидая тебя. Так плачу, глядя на [тебя] ту, которая была ты сама, а она улыбается, показывая два милых зуба из запекшихся и раненых уст твоих, и молчит, молчит на зовы. И я уже начинаю слышать это твое молчание, которое ты заповедала и в бреду предсмертном. Так сочетаюсь с тобою в молчании, хотя не вижу тебя, как и ты, умирая и все обнимая меня детскими руками на нашем ложе, сказала мне, спросившему: «видишь ли ты меня», спокойное, ласковое, почти довольное «Нет». Скоро ль ты опять, как недавно, позовешь меня в лодку, которую будешь направлять дальше предела нашей игрушечной речки и нашего детского пруда. Знай, что я жду, жду, жду… Я телеграфировал Анне Рудольфовне М<инцловой>: «Сочетался с Лидией ее смертью. Вячеслав»[837]. _______________ В моем золоте, как и в моей стали[838], вырезано одно и то же: Ora e Sempre[839]. _______________ Господи, упокой душу рабы Твоея Лидии, чтобы в месте светле она, вручая Христу мое бедное милое колечко тесной любви, молила Его призвать третьим из этой долины слез и надежды[840] того, на чьем пальце другое такое же колечко тесной любви. Он сохранит в пурпуровом просторе Залог сердец[841] _______________ Упокой душу ее, чтобы на своем богомолье, скитаясь, не плакала она беспомощная, потерявшая тропу, в болотах, а пришла бы скорее к окну моего дома петь свой ласковый детский привет любви и, вторгнувшись в дом, увела меня из дома, и доверчивой рукой я бы сжал ее руку, обрученную моей, и «забыл истому мысли стойко-огневой».
Последняя цитата нуждается в более развернутом пояснении. В дневник Зиновьевой-Аннибал вложены листки с одним и тем же стихотворным текстом, один чернилами и ее почерком, второй — рукой Иванова и карандашом. Судя по всему, поводом для этого стихотворения, начатого Зиновьевой-Аннибал и дописанного или правленного Ивановым, послужило реальное приглашение (песней из-за окна?) ею мужа на прогулку в разгар его работы. За основу нашей публикации взят «ивановский», более полный текст, в котором слой Зиновьевой-Аннибал обозначен в квадратных скобках. Кроме того, на свободных полях листа поэт обозначил иные варианты некоторых строк, которые мы также воспроизводим: [Отвела] Увела тебя из кельи дома Ты доверчивой рукой Сжал мою, забыв веселье истому Мысли стойко-огневой. Там, на воле, лес осенний Взял у радуг семицвет; Долог склон вечерних теней, Солнце льет медовый свет. В пруд блеснуло темнолонный — Небо — в высях, небо — в нем. Небо в выси, небо в <обрыв листа> [На плотине] У запруды влаги сонной Сели мы с тобой вдвоем. Сели мы в после <обрыв листа> [842] Солнце, царь мой! Я — царица! Ты — мой свет, я [ — ] пламень твой [843]. Как сияют наши лица, Кудрей о[т]свет золотой! Вечно огненное диво: Свет лучится [844] день и ночь. Страстью древней сердце живо, — Не дарить ему не в мочь. Ты — любовник мой предвечный Я познала твой закон: Пышет свет твой неистечный; Кто не пламень, — опален. В заключение укажем на два литературных контекста, в которые можно поместить вышеприведенный дневниковый текст, синтезирующий с себе художественный, документальный и религиозный аспекты. Запись в записной книжке Ф. Достоевского от 16 апреля 1864 года, начатая как документ («Маша лежит на столе. Увижусь ли с Машей?»), также далее развивает мысли философского, религиозного и политического характера в виду тела его первой жены М. Исаевой[845]. Эту запись Иванов знать не мог, но стоит отметить, что с такой же экспозиции начинается «фантастический рассказ» «Кроткая», занявший ноябрьский «Дневник писателя на 1876 год»[846]. Ни Достоевский, ни Иванов не могли знать строк из стихотворения Г. Державина, посвященного смерти его жены Е. Бастидон, «На смерть Катерины Яковлевны, 1794 году 15 июля приключившуюся»: Не сияние луны бледное Светит из облака в страшной тьме — Ах! лежит ее тело мертвое, Как ангел светлый во крепком сне. Правда, стихотворение «Ласточка» (1792–1794) было не раз опубликовано: <…> Душа моя! гостья ты мира: Не ты ли перната сия? — Воспой же бессмертие, лира! Восстану, восстану и я, — Восстану, — и в бездне эфира Увижу ль тебя я, Пленира? вернуться Сюжет, послуживший основным материалом для статьи «Ты еси». Записи в дневнике Зиновьевой-Аннибал часто касаются создания этого текста. Так, 20 сентября о разговоре с Ивановым 19-го вечером: «В-в пишет о трансе, сне я мужского во время странствий Психеи за Эросом и чудесное преображение я во сне и рождение Христа-Диониса-Эроса в себе и Психея-Гиппа с колыбелью <…>»; через два дня, 22 сентября: «Дома оказалось, что „Ты еси“ закончен. Читали. Кроме 5ого параграфа, мне все кажется выкованным. Сегодня переделан окончательно и 5й. Статья <—> как бы первая глава воскресшей плотью веры. Нельзя понять ее значения, но кажется, что это фундамент здания, которое многие и для всех будут возводить внутренним и внешним творчеством» (приведенные цитаты представляют собой контаминацию из нашего прочтения этого даже для Зиновьевой-Аннибал порой уникального по своей неразборчивости текста — и варианта Н. А. Богомолова). Первая публикация «Ты еси» в «Золотом руне» (1907. № 7–9. С. 102) имела под текстом дату 21 сентября. О работах Иванова в сентябре 1907 года см. подробнее: Богомолов Н. А. Вячеслав Иванов в 1903–1907 годах. С. 243–244. вернуться Цитата из стихотворения Иванова «Разрыв»: «Верь духу — и с зеленым долом / Свой белый торжествуй разрыв!» (I, 603). Это свое стихотворение поэт вспоминал в связи со статьей «Ты еси», если верить записи Зиновьевой-Аннибал от 23 сентября. вернуться На второй день тело покойной перенесли в кабинет, положив по традиции на стол «наискось к углу», как записала позже В. К. Шварсалон (Богомолов Н. А. Вячеслав Иванов в 1903–1907 годах. С. 261). вернуться Улыбка на лице покойной Зиновьевой-Аннибал упоминается и в дневнике В. К. Шврасалон (Богомолов Н. А. Вячеслав Иванов в 1903–1907 годах. С. 259). вернуться Обозначение прогулки, что проходит по всему дневнику Зиновьевой-Аннибал. Ср. запись от 20 сентября: «18ого весь день дома за работой. Только с 7?ого до 9? ходил „на богомолье“. <…> Верст 6. 19ого вместо „богомолья“ мыла себя в ванной». То же название встречаем и в дневнике В. Шварсалон (Богомолов Н. А. Вячеслав Иванов в 1903–1907 годах. С. 249). Оставляя пока в стороне, почему было выбрано именно это слово (приходит в голову молитвенное отношение Иванова к природе и его впечатления от Загорья), заметим, что данное в предсмертном бреду обещание жены взять его с собой на богомолье далее закрепилось, запомнилось и стало частью посмертной мифологии. Например, в первой «Канцоне» из сборника «Cor ardens», полной реминисценций о последних днях покойной, об ушедшей говорится: «Великий Колокол на богомолье / Тебя позвал…» (II, 397, еще раз повторяется на с. 399), ср. запись в дневнике Л. Зиновьевой-Аннибал от 24 сентября: «Думаю о „Колоколе“». О замысле «драмы-мистерии» «Великой Колокол», предназначавшейся для «факельного» театра Мейерхольда, см. в работе: Галанина Ю. Е. В. Э. Мейерхольд на Башне Вяч. Иванова // Башня Вячеслава Иванова и культура Серебряного века. СПб., 2006. С. 192–195, 204). Примечательно, что другой столь же мифологизированной предсмертной фразы «родился Христос» эта запись не фиксирует (см. воспоминание о них в «Канцоне II»: «Вотще ль Христос родился / Во мне пред тем как ты со мной простился?», II, 422). В качестве одного из свидетельств ее известности в кругу Иванова приведем финал третьего стихотворения из цикла М. Гофмана «Памяти Л. Д. Зиновьевой-Аннибал»: «В светлом гробе Свет от Света / Родился Христос. / И за гробом снова спета / Песнь: воскрес Христос» (Лебедь. 1908. № 3. С. 4). вернуться Помимо развития темы огня, это слово, возможно, намекает на название романа Зиновьевой-Аннибал, над которым она продолжала работать в Загорье. вернуться Телеграмма, которая сохранилась в архиве Иванова (НИОР РГБ. Ф. 109. Карт. 10. Ед. хр. 20. Л. 1), помечена 19 октября — видимо, Иванов кого-то попросил это сделать. вернуться Несмотря на то что этот оборот настраивает на поиск эзотерических источников (например, алхимической связи Солнца и золота), пока лишь укажем, что сочетание символических золота и стали появлялось в упомянутом выше стихотворении «Mi fur le serpi amiche». Здесь в первой строфе поэт признается, что он, как и адресат его послания, уже прошел закалку грехом: «И я изведал горна голод, / И на меня свергался молот, / Пред тем как в отрешенный холод / Крестилась дышащая сталь», — однако пошел далее, «и солнцем Эммауса / Озолотились дни мои» (II, 290–291). Отметим также, что в стихотворении Н. Пояркова «Л. Д. Зиновьевой-Аннибал», опубликованном в сборнике, который Иванов прохладно отрецензировал в «Весах», это сочетание также присутствует: «Какая чуткая святая тишина. / Прозрачной дымкою залиты степи дали, / На берег набегает робкая волна, / Река сверкает вся из золота и стали» (Поярков Н. Солнечные песни. М., 1906. С. 51). Кстати, и в его мемориальном стихотворении «Лид. Дм. Зиновьевой-Аннибал» находим мотив шири/дали, видимо, связанный у поэта с широкой и свободолюбивой натурой писательницы: «Даль манит ширью, а горы свободой чаруют, / Солнце лучи золотистые, теплые льет» (Поярков Н. Стихи. М., 1908. С. 55). вернуться «Ныне и навсегда» (ит.), слова, которыми Lydia из ивановских видений в дальнейшем станет подписывать каждое свое сообщение. Символическое значение для отношений Ивановых они прибрели, как кажется, в 1896 году, см. письмо Иванова от 25 июня / 7 июля из Парижа, подписи Иванова под письмами на итальянском языке или подпись под октябрьским письмом Зиновьевой, ее послание от 5/17 декабря 1896-го, а также письмо Иванова от 6/18 декабря из Берлина и т. д. (Иванов В., Зиновьева-Аннибал. Переписка. 1894–1903. М., 2009. Т. 1. С. 411, 466, 470, 472, 475). Изречение организовано графически самим Ивановым. вернуться Автоцитация финальных строк третьей строфы из стихотворения «Покров» (цикл «Повечерие», в первой публикации датировано 28 июня, II, 781) задает еще один ракурс взгляда Иванова на случившееся: «Уж близилось солнце к притину, / Когда отворилися вежды, / Забывшие мир, на долину / Слез и надежды» (II, 280). «Долина слез» (lacrimarum valle, лат.) — выражение из католического богородичного антифона «Salve, Regina, Mater misericordiae» — аккомпанирует символике всего стихотворения. вернуться Цитата из стихотворения Иванова «Жертва» («Кормчие звезды», I, 703), поставленная в качестве эпиграфа к драме Зиновьевой-Аннибал «Кольца». вернуться В порядке фантазии предположим, что оборванная рифма: нас/раз. вернуться Эта формула далее была использована поэтом в ряде чрезвычайно значимых контекстов. Во-первых, она помещена в качестве одного из эпиграфов к первому тому «Cor ardens». Во-вторых, на развертывании ее символики построен XIII сонет знаменитого «Венка сонетов» из книги «Любовь и смерть»: «…Мой свет и пламень твой / Кромешная не погребла чащоба. / Я был твой свет, ты — пламень мой. Утроба / Сырой земли дохнула: огневой / Росток угас… Я жадною листвой, / Змеясь, горю; ты светишь мной из гроба» (II, 418); о связи его магистрата со стихотворением Фета «Восточные мотивы» см. убедительные наблюдения в статье: Магомедова Д. М. Вяч. Иванов и А. А. Фет // Studia slavica. 1996. Т. 41. Р. 169–170). Наконец, игра на со- и противопоставлении пламени и света организует VIII сонет Петрарки на жизнь Лауры и частично цитируется в речи возлюбленной в V сонете на ее смерть: «Будь верен; я — твой свет» (Петрарка. Автобиография. Исповедь. Сонеты / Пер. М. Гершензона и Вяч. Иванова. М., 1915. С. 240, 261). В «Римском дневнике» от 2 августа в стихотворении на смерть Андрея Белого эта дихотомия появляется последний раз в поэтическом творчестве Иванова: «Угаснет пламень искр летучих, / Начальный не иссякнет свет» (III, 623). вернуться Иванов при переписывании по ошибке поставил глагол «сияет», уже использованный в предыдущей строфе, зачеркнул и исправил на верный. Здесь кончается текст первого автографа рукой Зиновьевой-Аннибал. вернуться Полностью было опубликовано только в: Достоевский Ф. М. ПСС.: В 30 т. Л., 1980. Т. 20. С. 172–176. |