Несколько танков носились по позициям нашей пехоты. Разметая снопы, они своими широкими гусеницами старались вдавить в землю сидящих в окопах бойцов. Но оттуда вылетали связки гранат, бутылки с горючей жидкостью, строчили пулеметы.
Один танк, вырвавшись вперед, приближался к сектору обстрела моей пушки. Я захватила его в перекрестие панорамы. Надо было выждать, пока он приблизится. Но нервы не выдержали, и я быстро нажала на спусковой клапан. Пушка рванула, облако дыма закрыло танк, но вот оно рассеялось, а… танк продолжал ползти на нас.
— Отскочил, как горох! — недовольно закричал нам наблюдавший из окопа Наташвили.
Взглянув из-за щита, я увидела бежавших врассыпную нескольких пехотинцев. «Бегут!» — мелькнула мысль, но тут же один из бежавших бойцов, спрыгнув в окоп, схватил в обе руки по бутылке с горючей жидкостью и опять бросился вперед.
— Подпускай ближе! — кричал Юшков, и я снова прильнула глазом к стеклу панорамы.
Вот опять в перекрестии танк, он идет на соседнюю батарею, но, заметив наше орудие, поворачивает на нас свою пушку.
Хочется бежать, спрятаться куда-то. Почему же Наташвили не дает команду «В укрытие!»? Глянула, а он, судорожно сжимая бинокль, кричит:
— Огонь!
— Стреляй! — повторил более спокойно Юшков.
Опять припав к панораме, я лихорадочно стала вращать рукоятку поворотного механизма… Выстрел тряхнул пушку; сошники на станинах глубже зарыло в землю. Когда рассеялся дым, я увидела, что башни танка нет.
— Молодец, Тамара! — крикнул Наташвили, размахивая руками из-за снопов, откуда он вел наблюдение за боем. Но вдруг Юшков, заметив справа третий танк, идущий на нас, крикнул заряжающему:
— Ну, что разинул рот? Давай снаряд!
Я тоже хотела что-то сказать, но меня с огромной силой рвануло и ударило о землю…
Очнулась я скоро от режущей боли в спине. Увидела Нилову. Она перевязывала меня.
— Тамара, бодрись! — улыбнулась Саша, стягивая мне широким бинтом спину.
— В расчете никого больше не ранило? — с трудом раскрывая перекошенный от контузии рот, спросила я Нилову.
— Наташвили убило… — и тихо добавила: — Голову отсекло…
Через несколько минут мимо меня, низко опустив непокрытые головы, бойцы пронесли на руках грузное тело командира Наташвили…
В госпиталь попала к вечеру. Мест не было, и вновь поступающих раненых в ожидании обработки клали поперек длинного коридора на постланный на полу брезент.
По соседству со мной лежал на спине боец и все просил пить, облизывая пересохшие губы.
Я лежала лицом вниз и, с трудом сдерживаясь от режущей боли в спине, стонала.
— Что, больно, девушка? — слабым голосом спросил боец.
— Да, — жалобно простонала я.
— Откуда родом?
— Из Крыма. В Симферополе жила, в Керчи…
— В Керчи-и, — протянул он. — Что-то голос знаком, да не вижу тебя, темно… Как фамилия?
— Сычева.
— Тамара?! — воскликнул он.
Это был мой бывший товарищ по работе на металлургическом заводе в Керчи. Вот где довелось встретиться! Трудно передать, как я обрадовалась. Но мы не могли даже повернуться друг к другу. Так и разговаривали: я — уткнувшись лицом в холст носилок, он — неподвижно лежа на спине.
На следующий день нас отправили в тыл. Я пролежала в госпитале немного и уже стала ходить, но здоровье мое было сильно подорвано. У меня начались припадки, я худела и теряла аппетит. Военно-медицинская комиссия признала, что мне нужен не госпитальный, а домашний режим, и дала отпуск на шесть месяцев, чтобы я отдохнула и окрепла дома.
В довольно тяжелом состоянии, с еще не зажившими ранами и трясущейся головой я пробиралась домой. По железной дороге проезда в Крым не было: гитлеровцы уже стояли у Перекопа. Пришлось ехать на Новороссийск, а потом морем в Крым.
Рано утром сошла с теплохода в Феодосии. Дальше нужно было ехать машиной до Белогорска, там последнее время жили мои родители. Но на рейсовую машину я опоздала. Закинула за плечи полупустой вещевой мешок и пошла пешком. За городом «проголосовала». На шоссе меня подобрал и немного подвез грузовик.
Был теплый октябрьский вечер золотой крымской осени. Заходившее солнце обливало розовым светом белые известняковые горы. Тишину нарушало только блеяние овец и мычание коров, возвращавшихся с пастбищ. Я сняла вещевой мешок, вытерла пот с лица и села на камень.
Где-то недалеко, в саду, запела женщина:
Если ранили друга, сумеет подруга
Врагам отомстить за него.
Если ранили друга, перевяжет подруга
Горячие раны его!..
Эта песня напомнила мне о муже. «Где-то он? Вероятно, воюет, а я еду на отдых, — упрекнула я себя. — Как мне все-таки не повезло. Не столько воюю, сколько лечусь».
Только мысль о предстоящей встрече с родными успокаивала меня. Я поднялась и пошла дальше.
Слева потянулись огромные сады совхоза. Все здесь было как в мирное время: аромат поспевающих фруктов смешивается с уютным, домашним дымом дворовых печек, тишина, и не хочется верить, что идет жестокая война, что враг рвется к Москве, что под сапогом оккупантов стонет Украина и жестокие бои за Крым идут на Перекопском перешейке.
Я прибавила шагу и через несколько минут быстро шла по узким улицам городка. Здесь уже все напоминало о войне: накрест заклеенные белой бумагой стекла окон, развороченные недавней бомбежкой дома, хмурые лица прохожих. «Вот и сюда, к моей Лоре, подобралась война», — с тревогой думала я.
Остановилась у родного крыльца. От быстрой ходьбы или от тяжелых мыслей, а может, от радости предстоящей встречи сильно застучало в висках и задергалась контуженная голова.
Дверь открыла мать. Она очень постарела за то время, что мы не виделись. Меня же она в сумерках не узнала.
— Что вам, товарищ военный? — спросила она.
— Это я, мама…
Она бросилась ко мне и заплакала. Худая, сгорбленная, остриженная, я ее очень напугала.
— Где папа и Лора? — спросила я, оглядывая комнату.
— Папа еще на работе, — ответила мать сквозь слезы, — а Лорочка спит.
Она включила в спальне ночную лампу. Затаив дыхание, я тихо вошла за мамой. На маленькой белой кроватке, широко раскинув ручки, спокойно спала моя дочурка. Я не сразу решилась поцеловать ее своими обветренными губами. Не сводя с ребенка глаз, я тихо присела на пол у кроватки, щекой прижалась к ее белым пушистым волосам. От них пахло молоком и еще чем-то, родным и сладким…
Ребенок вздрогнул, зашевелился. Поправляя подушку, я поцеловала влажный теплый лоб Лорочки.
Пока мама суетилась на кухне, я все сидела у кроватки, не отрывая глаз от дочки. «Родная, — шептала я, — Лорушка!»
Меня терзали угрызения совести. Что я за мать? Бросила ребенка. Ведь меня могут убить, покалечить.
«Лорочка, — шептала я над спящей дочкой, — прости, родная, иначе я не могла… За тебя же, за твое счастье. Вырастешь — поймешь. Все там, и папа там…»
Обветренным, шершавым кулаком я утирала набегавшие слезы.
— Сколько мы пережили за эти месяцы, — перебила мои мысли вошедшая мама. — Ведь ничего не знали о тебе и Грише. Каждый раз, когда отец приходит с работы, я уже знаю, о чем он спросит: «Нет ли писем от детей?»
И старушка заплакала.
Чтобы не показать своих слез, я делаю вид, что занята.
— Думали, что ты погибла на границе. И вдруг как-то слушали радио и узнали, что ты жива и отличилась…
Вскоре пришел отец. На пороге он спросил:
— От детей ничего нет?
— Писем нет, — едва скрывая радость, ответила мать.
Я не выдержала, выскочила в столовую и бросилась к отцу.
Отец работал в районе старшим плодоводом. За ужином он рассказал, что готовится идти в партизаны, ежедневно после работы изучает военное дело.
Рано утром меня разбудил детский лепет. Лорочка стояла у моей кровати и с удивлением смотрела на меня своими большими серыми глазами. Я хотела притянуть ее к себе, но она стала упираться и закричала: