— И ленок ушел?
— Ну! Ушел! У меня не уйдет. Вот он — лежит, что твое полено.
Я нагнулся к сети. В ней, как лоскутья бересты, белели хариусы. В слабом свете летней ночи я различал их клинообразные глаза, крупную угловатую чешую, черные крапины на боках. Возле гагарки лежал действительно похожий на полено ленок. Короткий, толстый, с розовым брюхом и огненно-ярким хвостом. В отличие от хариусов чешуя у ленка была яркая, и каждая чешуйка круглая, как лепесток белоголовника.
Алексей выжал одежду, обулся, и мы пошли домой. Прямо так, не выбирая рыбы, перебросили сеть через костыль, подняли на плечи и понесли.
Летние ночи короткие. Чувствовалась близость рассвета. Мы шли тропой вдоль берега реки. Навстречу нам полз холодный серый туман. Издалека доносился приглушенный шум шиверы. Обгоняя нас, просвистел крыльями гоголь-рановставка.
— Подругу ищет, — прошептал Алексей.
Тоненьким голоском жаловался речной куличок. Может быть, у него озябли ножки…
Тропа уходила в густой черемушник, сразу за ним начинались окраинные домики Н-ска. В кустарнике было теплее. Настоявшийся горьковатый запах черемухи щекотал в носу.
Вдруг Алексей остановился.
— Ты что, Катенька? — спросил он, опуская костыль с плеча.
На тропинке, притянув к себе ветку черемухи, стояла Катюша. Она была босая, без платка, с плохо прибранными волосами.
— Ты что? — повторил Алексей.
Катюша смотрела исподлобья. Свободной рукой она теребила застежку кофты. Потом подошла.
— Ничего, Леша. Проснулась, пошла вас встречать. Поймали ленка… на пирог?
И припала к груди Алексея.
3. Катюшина затея
Солнце отыскало в драничатой крыше сеновала щель. Тонкий луч, щекотный и горячий, разбудил меня. Приподнявшись, я поглядел на часы, лежавшие рядом с подушкой: без четверти пять. Какая рань! Неужели в такие часы еще где-нибудь всходит солнце? Не знаю, только не в больших городах; там оно вообще не всходит, а сразу появляется над крышами домов. Спать, спать, спать!
Я облюбовал темный прохладный уголок, недосягаемый для солнца, перетащил туда постель и упал или, вернее, не упал, а прямо окунулся в терпкий, густо-сладкий запах свежескошенного сена. Сухие травинки зашуршали, ломаясь под тяжестью моего тела; я провалился куда-то глубоко, глубоко, в зелень весенних лугов. Меня обступили спесивые желтые жарки — огоньки. Между ними робко теснились слабенькие голубые незабудки, коротышки фиалки, ласковые теплые кискины лапки, размахивал цепкими усиками дикий горошек. Это было так хорошо, так приятно. Я хотел нарвать целую охапку цветов… Но ничего не получилось…
Второй раз я проснулся опять от щекотки, только теперь меня щекотал Алексей. Он тыкал мне большими пальцами в бока и радостно хохотал.
— Ого-го! Как это тебя сюда, в угол, переметнуло?
Я совсем забыл, что перетащился на новое место, и недоуменно таращил глаза на Алексея.
— Куда переметнуло?
— Вот те на, куда? Этак во сне ты, чего доброго, и с сеновала свалишься! В другой раз придется на ночь веревками привязывать. Ну ладно, вставай. Где у тебя эти всякие штуки-то? Что же это ты так разбросался?
И в самом деле: моя одежда лежала дорожкой вдоль всего сеновала. Видимо, она тащилась за постелью. Собрав все в кучу, я начал одеваться. Алексей, сидя рядом, говорил:
— А эта книжечка, что ты нам вчера читал, про бобров… очень интересная. Мы ночью с Катюшей, слово за слово, разговорились, разговорились…
Катюша мне и говорит: «Бобрушки, дескать, умные, и чувства у них нежные, с человечьими схожи. У нас окрест такого зверя нет. Наш зверь жестокий, суровый зверь».
А как это — суровый? Ничего не суровый, присмотреться только надо. Я вот как-то пошел вверх по Уватчику. Уголок там знаю: малину хоть лопатой греби. Думаю, Катюше на квас принесу, она у меня мастерица квас варить из ягоды. Ну, иду. Уватчик вьется — туда-сюда. Я где по бережку, где напрямик через хребтик иду. А раненько поднялся. Везде роса, на кустах паутина лоскутьями серыми, и комар мелкий спит еще, только матерые, вот этакие, летают. Тишина в лесу. Мусор на земле от росы отмяк, под ногами не хрустит, идешь как по кошомке. Сбоку Уватчик журчит, и то ли тропка когда была пробита, то ли так кусты разошлись, а просвет к речке открылся. Видать в него: по камешкам вода перебегает. С того берега смородинник к речке навис, а отсюда, на самой тропке, осочка мягкая. По сторонам кочки моховые. Громадные!
Сел я на пенек и любуюсь. Воздух, ну, воздух какой! Дышу, а в груди места мало, никак весь не заберешь! И вдруг смородинник зашевелился, листочки затряслись… Гляжу, мордочка высовывается. Ага, козленок! Молоденький теленочек. Вышел на бережок и одной ножкой воду пробует. Глубину. А ножка у козленка тоненькая-тоненькая, как хворостинка. И сам он худенький, плоский такой, рыженький, а на боках в два ряда белые пятнышки. Стоит, ужимается — не то от холода, не то в речку боится ступить. Ну, я сразу пластом на живот и по моховым кочкам — к речке. Дополз. Поднял голову. Смотрю, бредет козленок — до половины Уватчик перешел. Идет и все оглядывается, должно быть вперед от матери убежал. Я к осочке припал, соображаю: как выйдет на тропу, тут я его и накрою.
Уватчик здесь хотя и не глубокий, но весь в перекатах. Бурлит, как чай в котелке. В русле камни крупные лежат, вода прямо через них перехлестывает. Козленок-то и ошибись, ножкой в камень ткнулся, скользнул, ну его сразу течением подшибло — брык! — и на бок в воду. Я не растерялся — сам в речку, схватил его. Вытащил на берег, козленок меня по животу ножонками молотит. Вымок я весь до маковки, а радостно. Ежели разобраться,, чего радостно? А вот чего: звереныша человек поймал, дикость в руках держит. А теленочек шерстью гладенький, крепенький, тугой — есть в нем силенка.
Раз такое дело — малину в сторону. Катюше другой гостинец несу. Связал опояской козленку ножки — легонько, чтобы не трудно было ему, — и на руки поднял. К груди прижал, а сердечко у него стучит-стучит, прямо все нутро содрогается. Молчит, не пикнет, а глаза испуганные.
Отошел я с полкилометра, руки устали — тяжеленький он все-таки. Присел отдохнуть. Сижу, поглядываю назад, откуда шел. Просто так гляжу, понравилось: очень ровные елочки. Стоят как подстриженные. Макушки у них светло-зеленые, голенькие, за лето кверху вымахали, а сучьями еще не обросли. Только на самом кончике разветвились немного, издали похоже, будто журавли на спину легли да свои длинные ноги вытянули, лапы растопорщили.
Тут глянул я вниз, в комли, — глаз-то у меня острый, — вижу: стоит в чащобе козлуха, притаилась и морду в мою сторону вытянула, слушает. Значит, следом идет. Понимаешь, мать — дитя свое бросить не может. Ах ты, ясное море! Так меня проняло! Сердце не выдержало, будто кто за руки взял. Распутал я опояску, пустил козленочка. Ножки-то у него, должно, затекли, упал он сначала, носом в землю ткнулся, а потом ничего, поднялся, поскакал. Легкий такой. Как листок осенний, понесло его. И бежит куда попало, совсем в другую сторону от матери. А козлуха — что ты скажешь? — забыла про все, сама как ревнет и давай за ним отмахивать, догонять его. Да мимо меня… вплотную. Чуть боком не зацепила — пронеслась. Вытяни я руку, так бы и ударилась коленками.
Вот тебе и суровый зверь! Козел, а не бобрушка. А нежность какую показал! Да что там, не только это; порассказать про всю их жизнь обстоятельно, целая книжка получится. А что ты думаешь? Ясно, получится. Ну и растравил ты меня своими ообрушками. И другие книжки почитать мне стало охота: про наши заповедники, как у нас зверя теперь оберегают. А? Привезешь?
— Ладно, ладно, Алеша, привезу, — сказал я. — Таких тебе интересных найду…
Но тут мой взгляд упал на часы.
— Что же ты меня так рано поднял? Смотри: только десять минут седьмого.
— Ишь ты! — покачал головой Алексей. — Недоспал! Так-таки и не выспался. Ну да ладно. Пойдем чаю попьем, а там валяй себе спи опять хоть до обеда. А мне дельная штука в голову пришла. Смена хотя и не моя, а пойду я сейчас на завод, с директором договорюсь. К четырем отработаю — вечер, значит, свободный. Наденем котомки на плечи и с ночевкой в тайгу. На солонцах ночь посидим. Хочешь?