С Устиньей Григорьевной я провел три-четыре часа. Я говорил с ней, глядел на нее и думал, что Катя в ее возрасте будет, наверное, точно такая. Более разительного сходства я в жизни никогда не встречал.
Поговорить у нас было о чем. Пусть как попало, без последовательности, без связи, но от души и о самом дорогом и близком.
Наконец разговор наш стал иссякать. Все чаще Устинья Григорьевна останавливалась на полуфразе, задумчиво глядя в одну точку. Я решил подбодрить ее:
— Скоро Катюша приедет. Хорошая она у вас…
Старушка, перебирая пальцами крошки на скатерти, ответила:
— Катенька-то, как на фронт к Алехе задумала, беспокойная стала: учиться на сестру начала и баб многих на это подняла. У нее это получалось. Кто в сестры, кто в сиделки, кто для госпиталя белье шил, починял. Хвалили ее очень. Приказ с благодарностями откуда-то даже пришел… Да… По суткам целым дома не была, не спала, может, и не ела…
И Устинья Григорьевна снова притихла, задумалась.
Я стал прощаться. Сказал, что пойду к Ксении, и пообещал на обратном пути еще забежать.
Комната у Ксении мне очень понравилась: угловая, с четырьмя высокими светлыми окнами. Крашеные полы, гладко оштукатуренные стены, без лишней на них мишуры, в угду, за выступом голландской печи, хорошо прибранная кровать, у стен несколько гнутых стульев, перед окнами стол, накрытый безузорной белой скатертью, и на нем широкогорлый стеклянный кувшин с водой — все это делало комнату спокойной и строгой. Вход в нее был отдельный, из кухни, во вторую комнату вела дверь через малюсенькую — только-только повесить одежду — прихожую.
Хозяйка была уже дома, успела переодеться и теперь сидела в кухне с мелом и выкройками, разглаживая рукой кусок темной материи.
— Жиличке своей Зинушке платье соображаю, — сказала она, показывая мне место рядом с собой. — Дали ей по ордеру, шить самой некогда, а на сторону я отдавать не велю: чего ж ей зря тратиться?
И Ксения неожиданно стала нахваливать свою жиличку за отличный характер:
— Прямая и ясная она до чего, я и сказать не могу. И сама никогда не рассердится, и на нее никто сердиться не может. Потому что по правде все делает. А ведь по должности большой инженер, и требовать ей от каждого приходится.
Я спросил, где она работает.
— На заводе, — сказала Ксения так, словно иного ответа и быть не могло, — по мебели старшая. Она ведь и в Ленинграде прежде цехом заведовала.
— Она что, из эвакуированных?
— Нет. Из мертвых воскресшая. Да об этом она вам сама как-нибудь расскажет. — И доверительно посмотрела на меня: — Если нет у вас на сердце другой, верно вам говорю: в мире лучше жены не сыскать. — И тут же, заметив неудовольствие на моем лице, извинилась: — Я ведь это от расположения к вам…
Я перебил ее, справился об условиях, на каких она сдаст мне комнату, и о том, где же она сама будет жить.
— Какие же тут условия! — удивилась Ксения. — Никаких условий, я не торговка. А жить я сама буду здесь, на кухне; как на мужа пришла похоронная, я там, в горнице, спать больше не могла.
Мы еще раз вошли в отведенную мне комнату. Я сказал, что в Иркутске не задержусь. Но если и задержусь, все равно пусть она не тревожится: комната остается за мной. Ксения согласно кивнула головой, и я собрался уже было выйти, как мое внимание привлек нарисованный карандашом портрет, стоявший на маленьком угловом столике и до сих пор почему-то не замеченный мной. Я взял его в руки. Это была Катя, с коротко, по-военному подстриженными волосами, с устало сложенными губами. Сделан портрет был превосходно, хотя кое-где и срывался карандаш у художника.
— Кто это рисовал? — спросил я, и смутная догадка промелькнула у меня в голове.
— Петр Петрович, — сказала Ксения.
Я опустил руку с портретом.
— Светлана?
— Да… А вы разве тогда, сразу, не поняли? Я нарочно Петру Петровичу подсказала…
Я бережно поставил портрет на прежнее место. «Да, Катюша, я узнаю тебя». И мне вспомнилась светлая улыбка Петра Петровича, когда он смотрел на свои вытянутые руки: «Шевелятся… движутся… Мои… живые…»
Открылась калитка, вошла невысокая светловолосая девушка в кремовой кофточке, с жакетом, переброшенным через локоть, и маленьким свертком в руке. Щеколда захлопывалась туго, и девушка, переложив сверток под мышку, надавила на калитку плечом. Волнистые волосы упали ей на глаза, она отбросила их коротким движением головы, и мне на один миг стало видно освещенное вечерним солнцем, и как солнце лучистое, светлое лицо.
Ксения глянула в окно, мягко положила руку мне на плечо.
— Вот она, наша Зинушка!..
2. Васильки
Этого события мы ждали все: и старики, и Ксения, и вошедшая в наш круг Зина, и я, и прежде всего сам Алексей. Мы все находились в одном месте, и от этого нам было легче, а вот Алексей мог только волноваться и слать бесконечные письма, не чая получить на них быстрый ответ: далеко отстоял город Н-ск от немецкого города, где при советской комендатуре еще продолжал свою службу Алексей. Из всех его писем было видно, что ему безумно хочется сообщить нам название города, в котором служил, но пятизначный номер полевой почты неизменно строго и предупреждающе поглядывал с армейских треугольников. Самым же тягостным ограничением для Алексея была невозможность пользоваться телеграфом: в адрес полевой почты телеграммы не шли.
«Ну, ты подумай, подумай, голова: как бы это схитрить, — писал он мне, — как бы сделать так, чтобы весть до меня дошла не через месяц, а тотчас же?..»
И выдвигал проект за проектом, один невыполнимее другого.
Все ждали скорого появления на свет маленького Худоногова. Катюша ходила торжественная и настороженная, слабо улыбаясь побелевшими от волнения губами.
Было давно решено, что родится именно мальчик. И ни малейшей тени сомнения в этом не возникало ни у Катюши, ни у Алексея. И когда я однажды в шутливой беседе с Катюшей пожелал ей не сына, а дочь, Катя вскинула на меня сразу потемневшие глаза:
— Да вы что это!
Она давно не называла меня на «вы», обращение это могло сорваться у ней лишь в крайней степени обиды и досады.
Событие совершилось незадолго до праздника Октябрьской революции. Субботними вечерами мы все собирались у Катюши. Это стало уже какой-то потребностью. Мы приходили запросто, без приглашения, как исстари принято в Сибири, «на огонек», но особенностью наших вечеров было то, что мы не сидели праздно. Дед Федор с Устиньей Григорьевной вязали бесконечные сети; казалось, их хватит не только перегородить Чуну, а и протянуть вдоль всей реки, от самых ее истоков до устья. Ксения и Катюша занимались шитьем. Первая все изобретала какие-то новые, замысловатые фасоны женских платьев, вторая готовила приданое будущему сыну. Пристроившись поближе к лампе, Зина копировала на кальку чертежи мебели. Как-то так получилось, что и я увлекся этой работой. Не оставался без дела и толстощекий, белокурый Василек. До тех пор пока сон не приклонял его головку к пушистой медвежьей шкуре, вывезенной дедом Федором из тайги, он копошился над детским «конструктором», сооружая то самолет, то подъемный кран, то самоходную пушку.
Работа нисколько не мешала нам разговаривать. А поговорить всегда находилось о чем…
Этот вечер был особенно веселым и оживленным. Во-первых, читалось вслух очередное письмо Алексея. Во-вторых, обсуждали, где и кем будет он работать, когда вернется домой. В-третьих, всех насмешил Василек, который погнался за котенком и вместе с ним запутался в тонкой сети деда Федора.
— Ой, вытащи, вытащи, деда, скорее вытащи, — бормотал, он испуганно, все больше накручивая себе на голову сеть. — Вытащи, а то задохнусь.
Катюша смеялась вместе со всеми и, может быть, от этого не могла попасть ниткой в игольное ушко. Она несколько раз откусывала нитку, и все без пользы. Наконец надумала опалить кончик над лампой. Встала, сделала шаг к столу и вдруг прерывисто вздохнула, побелела вся, и руки у нее опустились.