Наконец погода пошла на лад, наступила весна, и мои маленькие сожительницы одна за другой проснулись и постепенно спустились со свода. В конце концов они подняли вокруг меня сущую кутерьму, о чем я до сих пор вспоминаю с восхищением. Одна за другой они брали меня с собой на сумеречные прогулки, и те затягивались до глубокой ночи; сопровождал я их и на охоту за ночными путниками, в коих они черпали свое удовольствие. Для меня время проходило в полном очаровании, как вдруг однажды вечером меня вызвала настоятельница и объявила, что довольна моим поведением и в качестве вознаграждения собирается доверить очень важное поручение, за которое у меня еще будет повод ее отблагодарить. Она велела отвести меня в другую, более просторную келью, где мне отныне предстояло жить. Здесь ютилось два десятка летучих мышей с увядшими прелестями, в отталкивающий вид которых внесли свою лепту и порочность, и накопленная с возрастом потасканность. Некоторые из этих старух ничтоже сумняшеся принялись меня недвусмысленно обихаживать, но я с ужасом отверг их авансы. Тогда они стали выказывать полнейшее ко мне пренебрежение, обращались как с последним слугой, заставляя подтирать куском рогожи пол кельи, который исправно оскверняли своими испражнениями. Я должен был даже иногда оказывать им гигиенический уход за наисрамнейшими закоулками их тела; от воспоминаний об этом меня до сих пор тошнит. Случалось и подсоблять им в любодеяниях со случайными мужчинами, собственноручно вводя член любовника в настолько отвратительные отверстия, что приходилось его возбуждать, чтобы он сохранял свою крепость. В качестве платы за все это только и полагаюсь, что подчас укусы или, походя, словно веером, по сусалам кончиком крыла, венчаемого весьма членовредительным крючком.
Юная послушница
Я не видел конца и края своим мытарствам, когда как-то вечером старухи, вылетев на ночную охоту, оставили меня одного. Что меня и спасло. Юная послушница, подруга одной из них, давно, наверное, меня жалевшая, неожиданно проскользнула в келью, посадила меня себе на спину и, мощным взмахом крыл оторвавшись от пола, взмыла в воздух, вылетела через отдушину под потолком, освободив меня из тюрьмы, в которой, обещал я себе, моей ноги больше не будет, как бы меня ни соблазняли те, кто захотел бы меня туда завлечь.
Нелепые руки
Этому последнему приключению с серыми монашенками не дано стереть у меня из памяти наши первые встречи. Мне нравилось их общество и, когда они хотели быть мне внятными, очарование бесед. Но чаще всего они сообщались между собой только ультразвуками, и я оказывался объектом шуток на такой длине волн, что сплетаясь вокруг, меня они не затрагивали. Я обратил внимание и на их уши, очень развитые, в форме раструбов, обычно они прятали их под тонкой накидкой.
Вспоминаю, как однажды, вознамерившись воздать хвалу красоте одной из них, сподобился жуткой гримасы: она взмолилась, чтобы я говорил не так громко, еще тише, еще, я чуть ли не шептал, а ей этого все равно было много. В конце концов я смолк, и тогда, вновь обретя весь блеск своей грации, она сумела как нельзя лучше донести до меня, что я ей нравлюсь и могу ни в чем себе не отказывать. Чудное непотребство наших земных тел, пересуды о которых она слышала от товарок, возбуждало ее любопытство: она не успокоилась, пока я не показался ей в чем мать родила, и тогда ее обуял самый невероятный, самый безудержный и беззвучный смех, какой только мне доводилось слышать в своей жизни. Мы занимались любовью, а она продолжала смеяться, и в конце концов я расстался с ней в таком замешательстве, что ко мне так никогда и не вернулась та прекрасная уверенность, которая до тех пор безрассудно провела меня среди стольких любовных утех. Уже и собственные руки казались нелепыми, некудышными опорами атрофированных крыльев.
Жизнь общины
Приятель моей хозяйки, занесенный, как и я, серой монашенкой в одну из их обителей, узнав о моей истории, проникся ко мне доверием и без колебаний поведал о собственных приключениях. Он зашел в них настолько далеко, что я только тогда в полной мере оценил, какому смертельному риску из-за своего опрометчивого поведения подвергся.
«Каждая обитель, — поведал он, — живет своей собственной внутриобщинной жизнью, расписанной как по нотам, которая, кажется, пересекает течение веков, не обращая особою внимания на наши войны и прочую внешнюю суету. Главный зал, где вершатся их таинства, в равной степени схож и с часовней, и с трапезной[4]: от первой он унаследовал высокие сумрачные своды, от второй — низкие столы, расставленные не то для какой-то жертвы, не то для угощения. Именно здесь каждое полнолуние (не премину напомнить, что лун у них три) и разворачивается следующая странная церемония: каждая послушница обязана в этот день доставить в обитель лучшего из покоренных ею мужчин, которого ей удалось подцепить на городских улицах в тот час, когда людской поток выплескивается наружу. Они вводят их в своего рода приемную, примыкающую к залу, о котором я говорил, куда в надлежащий момент за каждым из них и приходят. Жертва, ибо отныне ему как нельзя лучше подобает это слово, вступает в трапезную и тут же попадает в руки сонма юных помощниц; те, раздев догола и тщательно омыв в квадратном бассейне, сооруженном в самом центре зала, укладывают его на один из столов и крепко-накрепко привязывают к нему шелковыми нитями. После чего отправляются за следующим, и процедура повторяется столько раз, сколько нужно, чтобы накрыть на все столы. Собранные мужчины поначалу перебрасываются со стола на стол веселыми репликами. Чувствуется, что они по своей воле согласились, чтобы их привели в подобное состояние, и ни в коей мере не сомневаются в том, что за этим воспоследует. Через отдушину у самого свода проникает лунный свет, задевает своим матовым сиянием дверь, выходящую на высокий балкон, на который до сих пор никто не обращал внимания. Тут дверь отворяется, и на балкон вступает статная, не лишенная величия женщина; ее, думаю, резонно назвать матерью-настоятельницей. Она расправляет свои широкие крылья и, когда воцаряется абсолютная тишина, взлетает, делает несколько кругов и приближается к одному из распростертых, на которого в конце концов и садится. Она расточает ему тысячу поцелуев, тысячу ласк, тормошит его член своими крохотными ножками, иногда ей приходит в голову его пососать, извлечь пьянящую жидкость. И так она обходит столы, сознательно пропуская некоторые из них, потом возвращается на свой балкон и покидает помещение. Лежащих мужчин вдруг охватывает беспокойство, они просят по-прежнему находящихся в зале послушниц их освободить и тщетно пытаются разорвать свои путы. Нити кажутся тонкими, но они надежны и, не поддаваясь, исчерчивают тужащуюся плоть кровоточащими бороздками. Глухие к их воззваниям, серые монашенки взлетают в воздух и одна за одной вылетают через отдушину наружу. На распростертых обрушивается леденящая тишина, перед ними маячит перспектива провести так всю ночь, и кое-кто, несмотря на свои узы, пытается прикорнуть поудобнее. Через час-другой почти все засыпают. Тогда-то при удаче и можно расслышать что-то вроде шуршания множества медленно, почти неощутимо скользящих по своим пазам заслонок, а вслед за этим — приглушенный шорох бархатистых шажков: это идут по добычу гигантские тарантулы. На заре, если кто-то чудом остается в живых, его отвязывают от стола и зачисляют в прислуживающую серым монашенкам челядь на подобающую его мужским силам должность: столяра или, например, каменщика. Используют их и на кухнях, где готовится добыча, принесенная мышами со своих ночных вылетов, — похищенные на птичьем дворе куры, а иногда и грудные детишки прямо из колыбельки». Именно так и спас свою жизнь мой собеседник, воспользовавшись, как и я, благосклонным потворством, чтобы выбраться на волю.
Он добавил, что за время принудительного пребывания у серых монашенок ему довелось быть свидетелем и куда более возмутительных сцен. Привязанные к столам жертвы становились, бывало, добычей монашенок, которые группами душ по двенадцать окружали каждого из них, как лакомство, и, как самые настоящие вампиры, после нескольких укусов выпивали до капли всю кровь.