Все труды бастардита, который, по неведомой претензии приняв некогда вертикальное положение, хочет в нем и остаться, сводятся, стало быть, к тому, чтобы не падать. Их врачи, их физики, их жрецы исследовали тысячу процедур, замедляющих процесс падения. Например, отказаться от ходьбы, либо сиднем сидя на одном месте, либо передвигаясь только на носилках. И бастардит, войдя в возраст, созывал крепко стоящих на ногах подростков, каковые, казалось бы, обеспечивают максимум гарантии. С уверенностью карабкался в свой портшез. В один прекрасный день носильщики теряли вдруг равновесие. Их приходилось без конца заменять. Посему изобрели автоносные машины, которые при эксплуатации проявили свой губительный характер: врезаясь друг в друга, прессовали бастардита всмятку. Медики придумывали снадобья, чтобы падать не так часто. И лучшее из них — бастардит не падал целый месяц, — показалось, сулит излечение. Пригласил друзей, напоил их зельем. Мало-помалу распространилось что-то вроде апостольской веры: все те, кто испил общего снадобья, причастившись одной и той же веры, уверовали, что наконец-то защищены от падения. Они больше не упадут, не преуменьшатся, наконец-то их уделом стала вечная жизнь. Увы! Шесть тысяч раз увы!
Друзья еще не разошлись, как в квартире зазвонил телефон. Бастардит устремился к нему, зацепился ногой за шнур, снова упал. Телефон продолжал звонить, он же повалился в кресло. Больше не двигаться, никогда больше не вставать, не рисковать новым падением. Для подавляющего большинства это становилось навязчивой идеей. Любое приглашение, любая встреча выглядели западней: вас собираются подставить, лишний раз подвергнуть риску падения. И жизнь так и утекала, безжалостная. Приходилось выходить, приходилось жить, жизни удавалось добиться, только ее теряя.
Бастардит, двух с половиной метров в лучшие свои дни, усох уже вдвое. Его возраст еще прочитывался по росту, пока еще прочитывался. Придет день, и это пройдет. Бастардит, рост которого уже не считывается, возвращается в прах, из которого ему и не следовало бы выходить.
Глава VI
Безымянная планета
Расстояние, отделяющее бытие от небытия, зачастую оказывается ничтожным. Кто может отличить в двух противоположных точках их траекторий плодовитую женщину от женщины бесплодной, Марию, Матерь Божью, от другой Марии, матери Иакова и Саломеи? И уж тем более обитаемую планету от планеты, которую успела пометить своей печатью смерть.
Таким вопросом может задаться путешественник, высаживаясь на безымянную планету. Пышная флора, разновидности которой все еще готовы очертя голову ринуться в страстное приключение, развернуть свои формы в нетронутом пространстве; не менее распираемая изначальным смаком фауна, не чурающаяся любой избыточности, любой личины, лишь бы проявить свою радость, свое удовольствие от свободы пройтись по столь щедрой на посулы почве, — что это, великолепие дня на рассвете или последний рывок звезды к закату?
Не скрывается ли где-то за таинственным фасадом сих причудливых растений и животных, для описания которых потребовалось бы изобрести слишком, слишком много имен и названий, не принадлежащих к нашим семействам и не относящихся к нашим категориям, двойник того непознанного, обладателями коего мы только себя и считаем, того, что, слагая подчас свою улыбку на лицо одного из нас, позволяло нам углядеть дерзания души, когда та рвется стать душой человеческой?
Во всяком случае, никаких следов той поверхностной деятельности, какими пометил человек свое неспокойное, быстро стирающееся, но все равно блещущее горделивыми и роковыми руинами присутствие на земле. Никаких развалин городов или предприятий, ничего, что свидетельствует у нас о мрачном воздействии на мир ущербной длани.
Мирные животные, невинный и жизнерадостный мирок, такова была чарующая среда, в которой я выступал раздумчивым шагом. Казалось, всем было наплевать на мое присутствие, и мой взгляд терялся на просторах лиловой воды безмолвного озера, в котором время от времени мелькали остроконечные тела каких-то прозрачных проныр.
Амброзийская планета
На Амброзийской планете, где, в отличие от нашей, нет океанов, в которых, укрывшись от любого критического взгляда, могла бы постепенно развиваться жизнь, вышвыривая, чтобы с ним покончить, на берег существо, подверженное впредь всем взаимным махинациям сухого и влажного, полукровку, которому придется иссушить на солнце свое пропитанное соленой водой тело, воздух, судя по всему, оказался идеальной средой для первых встреч, первых касаний. Так что не стоит удивляться, что амброзийцы в куда как более легком климате, где тяготение уже не вершит материалистического притяжения земли к земле, наделены системой воспроизведения, весьма отличной от пользуемой нами. И аналогии, которые позволяют нам приблизиться к ее таинству, — не просто ли это чудо, чудо слов, в очередной раз готовых превратить человека в центр мироздания!
Амброзиец, оснащенный пыльцевой трубкой, каковая выбрасывает на свежий воздух его семя в виде неосязаемой пыльцы, мог бы оплодотворить, сам того не желая, всех женщин, оказавшихся в радиусе десяти километров от эпицентра. Хватило бы шального ветерка. Но именно здесь можно обвинить автора этих строк в развязности размышлений, свойственной развитому млекопитающему, распространение которого ставило себе единственным законом свой собственный порыв. Совершенно по-другому обстоит с этим делом у обитателей амброзийской планеты, чья сдержанность является их основополагающей чертой. Голова амброзийки имеет форму венчика, который она, впрочем, может раскрывать и закрывать по своему усмотрению. И она тут ни за что не даст промашки. Только изредка какая-нибудь совсем юная особа по доброй воле выходит на прогулку с приоткрытой головой, навстречу ветру, надеясь, что чудо… Амброзиец, чья мораль не менее далека от нашей, нежели анатомия, на самом деле ревностно дорожит своим семенем и никогда не выпустит его без достаточного на то основания. Для этого понадобится изысканно трогательная близость амброзийки в самом цвету. Канал, о котором я говорил выше, помещается у него под шляпой, что позволяет, приподняв ее, интимно оказаться с глазу на глаз самым многообещающим образом. Стоит его партнерше в свою очередь приоткрыться, и уже ничто не мешает завязать диалог. Слегка склонившись, амброзиец внедряется тогда в самую сердцевину покоренной, пока не прорвет тонкую девственную плеву, которая обеспечит ему доступ прямо в яичниковую полость. Его пыльцевая трубка, снабженная с брюшной стороны маленькими фасеточными глазками, позволяет ему безмерно увеличить раскрывающуюся вокруг реальность и приступить к высокоточной операции, чаще всего совершенно безболезненной для той, что является ее объектом.
Амброзийка, взволнованная столь деликатными и столь точными усилиями по сближению, отвечает на всю эту виртуозность излиянием наиживейшей чувственности: она выпускает сахаристую жидкость, которая смачивает оба их органа и вызывает в голове у амброзийца разряд, схожий, фигурально выражаясь, с ударом любовной молнии. Но, поскольку чувства у них легко переместимы и, в отличие от нас, не нуждаются в долгом прохождении по артериям и венам, спасая и от освежающих воспоминаний, и от сиюминутных отвлечений, вызывающих в их крещендо то задержания, то явные альтерации, семя выскальзывает не мешкая, налипает на уже пролитый нектар и, источаясь вовне, окружает наших любовников изысканным нимбом золоченой пыльцы.
Допущенная к сему зрелищу семья предается вместе с ними тому же концерту безмолвных прикосновений. Амброзийцы, которым не свойственна жестокость и чьи любовные связи невозможно довести до большего совершенства, знать не знают и ведать не ведают о той рафинированной пытке, которой стало для нас отправление речи.
Голоцентры
В весьма древние времена, уточнить дату которых тамошние историки способны только в самых общих чертах, голоцентры, пастушеский народ, обитали в глубоких долинах Голоцентрали, гористого массива в цепи Сиреневых пиков.