– Ко мне, Настасья Филатовна, – шептал стоявший здесь Яков Евстафьич Данилевский, – у меня тут и квартирка неподалёку; не смял бы вас с нею народ…
– Да, – рассказывал щеголеватый и длинноногий преображенец, идя от места казни с измайловцем, – непостижимо, Николай Иваныч, фельдъегерь-то… Опоздал ведь всего на пять минут. Показался, слышно, от Тучкова моста, когда всё уже было кончено.
– И ты этому веришь?
– Как не верить! – ответил Державин. – К Алексею Орлову, доподлинно сказывают, вчера ещё был прислан указ о помиловании; не сверили часов, ну – и ошиблись.
– Юноша ты мой, юноша! – сказал, посмотрев на него, Новиков. – Да Орлов-то сделал ли по воле государыни? Поживёшь, увидишь… А теперь зайдём-ка хоть в Колтовскую да отслужим по убиенному рабу Божию, Василию, панихиду… Ведь то, что пытался сделать этот несчастный, освободить принца, сделали другие – хоть бы Орловы, освободившие Екатерину… разница лишь в том, что те успели, а он – нет… идём.
– Нет, не могу… – заторопился Державин, – и то опоздал; к начальнику, к Лутовинову, обещал заехать и всё ему первому рассказать.
«Далеко пойдёшь», – подумал, покачав ему головой вслед, Новиков.
К вечеру эшафот с телом Мировича были сожжены на месте.
Узнав о казни, малолетний цесаревич Павел плохо спал в ту ночь.
Императрица переехала из Царского в Петербург. При дворе заговорили о решении уничтожить гетманское звание в Малороссии; государыня занималась театром и литературой. Стало известно, что поступивший на службу к Елагину Фонвизин, перед выездом государыни в Ригу, читал в петергофском эрмитаже оконченную им комедию «Бригадир». Екатерина осталась довольна чтением и выразила автору отменное своё благоволение.
– Кто подвинул вас на этот труд? – спросила она чтеца.
– Бессмертный наш учёный и поэт, Ломоносов, – ответил Фонвизин.
Слава молодого писателя была уже сделана о нём толковала знать; повторяли имена, выражения его героев.
Был холодный октябрьский вечер.
В Зимнем дворце, после долгого в нём отсутствия, обедала Дашкова. В тот же день императрица получила из Москвы просительную жалобу дворовых людей на известную тиранку Салтычиху. Повторяли с ужасом о кровавых проделках этой госпожи.
«Называть её в бумагах не она, а он», – решила государыня.
– Не смягчатся нравы, пока не смягчатся сердца, – сказала Екатерина. – Лучший путь для того – бич сатиры и вольное обсуждение избранных, опытнейших умов.
Опять вспомнили Фонвизина и его отзыв о Ломоносове.
– А наш-то Михайло Васильич, – сказала Екатерина Дашковой, – слышали? Опять сильно хворал, и главное – совсем накручинился… Поедем-ка к нему. С весны не удалось его видеть.
Придворная карета остановилась на Мойке, у дома Ломоносова. Лакей в плюмаже и в шитой золотом ливрее вошёл во двор. За ним две дамы. На синей бархатной, подбитой соболем, шубейке одной из них была андреевская звезда.
Екатерина знаком остановила суету на крыльце и во флигеле и без доклада с Дашковой вошла в верхний рабочий кабинет. Упавший духом и силами, Ломоносов, по обычаю, сидел у письменного стола, заваленного книгами, бумагами и химическими аппаратами. В камине огонь, как бы прощаясь с хозяином, то вспыхивал, то угасал.
– Здравствуйте, Михайло Васильич, как поживаете? – ласково произнесла Екатерина. – Мы вот завернули навестить нашего славного эрмита.
Ломоносов встал и с чувством, молча, поклонился.
– Чем занимаетесь? И где в эти минуты царит ваш пытливый гений? На планетах? В металлах или на излюбленном вами северном пути в Индию?..
Полдневный света край обшел отважный Гама
И солнцева достиг, что мнила древность, храма…
– Видите, как я люблю и помню ваши стихи… Мне же рифма совсем не удаётся… ухом туга… и в музыке мало смыслю…
– Милостивая! – прошептал и опять смолк Ломоносов.
Слёзы навернулись на его глазах.
– Ну, полноте хандрить! – сказала Екатерина. – Нездоровы? полечитесь – пришлю медиков; напала грусть? – приезжайте-ка в эрмитаж, развеселим вас с молодёжью.
– Нет, государыня, не я нездоров и грустен, – ответил Ломоносов, – больна и грустна моя душа…
– Вас ли слышу, неутомимый, непобедимый в предначертаниях и трудах? Отзовитесь-ка мощным словом; соотечественники ждут. Вот, думаю депутатов призвать от сословий для составления хартии законов… Ваш гений осветит наш горизон.
– Новому вину и новые меха, всемилостивая! – проговорил всхлипнув растроганный Ломоносов. – Не всё гладко, кочки – обширная страна, – жертвы неизбежны… так! Но великими делами начинаешь ты своё правление и нас, тружеников, не забываешь… Живи вовеки, а нам уже, видно, умирать…
Он ещё хотел нечто сказать: с языка срывалось имя безвестно погибшего царственного узника и виновника его роковой гибели, – но он молча поник головой…
При дворе повторяли стихи, набросанные, в честь посещения императрицы, Ломоносовым:
Великому Петру вослед Екатерина
Величеством своим нисходит до наук
И славы праведной усугубляет звук…
Коль счастлив, что могу быть в вечности свидетель,
Богиня, коль твоя велика добродетель!..
Осенью того же года скончалась Бавыкина, было отменено гетманство. Пчёлкиной возобновили приглашение, и она выехала в чужие края, где, в качестве знающей иностранные языки воспитательницы некоей таинственной девочки, она осталась несколько лет. О ней вспомнили, когда в Венеции появилась известная принцесса Тараканова…
Отец принца Иоанна умер слепой в Холмогорах; сёстры и братья, спустя много лет, стариками отправились морем в Данию. Их слуги, под именем «мореходцев», были закрепощены на вечное житьё в Холмогорах. Полную свободу этим «мореходцам» объявили только в настоящее царствование.
Померкла слава Орловых. Взошла звезда Потёмкина. Прогремела Пугачёвщина. Кончились турецкие войны; был завоёван Крым и взят Измаил. Ломоносова давно не было на свете. Державин пел Фелицу, шёл в гору, автор «Недоросля» и «Бригадира» печатно адресовал политические вопросы Екатерине. Пали мартинисты и с ними творец дружеского общества и Типографической компании, Новиков. Былой восторженный измайловский солдат, тридцать лет назад, в памятное июньское утро, стоявший на часах у полковой сборной, – теперь слабый, скрюченный горем и геморроидами старик, – Новиков сидел в том самом шлиссельбургском каземате, где содержался и погиб от покушения Мировича принц Иоанн[327].
Однажды обвалилась штукатурка у его печи. Новиков, бродя по комнате, ещё отнял часть известкового слоя и, при слабом свете ночника, не без труда прочёл выцарапанные гвоздём на стене каракули: «мы, бож… милостию… императ… Иоанн Третий Антонович…»
1875