XLI
Наступило в Петербурге тоскливое январское утро с оттепелью и туманом, и при медленном рассвете, почти ещё в потёмках, рабочие принялись сколачивать эшафот перед зданием сената. На приготовленный ими эшафот поставлены были простой деревянный стул и плаха – низкий толстый обрубок дерева. Готовилось исполнение смертной казни, и толпы любопытных спешили к зданию сената, в ожидании зрелища кровавого, но вместе с тем и потешного для многих. Сенат помещался тогда в так называемых коллегиях, где ныне университет, и собравшийся на этом месте народ с нетерпением ожидал вывода преступников из ворот сената, в который они были доставлены ещё ночью. В окнах коллегий виднелось множество зрителей, между которыми находились и представители иностранных держав с чиновниками посольств.
На колокольне Петропавловского собора пробило девять часов. Ворота сенатского здания растворились, и из них выступило печальное шествие. Оно открывалось сильным отрядом гренадёров, перед которым шли барабанщики, бившие безостановочно «сбор». За этим отрядом везли впереди всех, в простых крестьянских санях, графа Андрея Ивановича Остермана. Голова его, поверх растрёпанного парика с осыпавшейся пудрой, была покрыта дорожной шапкой, на нём был его обыкновенный домашний наряд – красный, доходивший до пяток, подбитый лисьим мехом шлафрок, неизменно служивший ему десятки лет. За санями, в которых ехал Остерман, шли пешком: фельдмаршал граф Миних, вице-канцлер граф Головкин, президент коммерц-коллегии барон Менгден[106], обер-гофмаршал Левенвольд и «статский действительный советник» Тимирязев. Всех их, сопровождаемых и спереди, и сзади, и с боков гоенадёрами с примкнутыми штыками, ввели в обширный круг, составленный из плотно сомкнутой цепи солдат. Барабанный бой замолк. Четыре солдата подняли Остермана из саней и повели его на эшафот. Там они посадили его на стул. Тогда на эшафот взошёл сенатский секретарь и начал читать Остерману смертный приговор. Расслабленный старик обнажил голову и с невозмутимым хладнокровием слушал чтение приговора. Только по временам он взглядывал на небо и тихим движением головы выражал своё изумление при исчислении содеянных им государственных преступлений. Чтение приговора кончилось. Солдаты подступили к Остерману, повалили его навзничь и потом приподняли вверх его голову, схватив за волосы и притянув на плаху. Спокойное выражение на лице Остермана не изменилось нисколько и в эти ужасные минуты; заметно было только дрожание в руках, которые он вытянул вперёд через плаху.
– Чего попусту руки суёшь, – крикнул заботливо один из бывших на эшафоте солдат, – не их будут рубить, а голову!
Остерману подобрали руки и сложили их крестообразно на груди. Между тем другой палач принялся медленно вынимать из кожаного мешка топор и, потрогав рукой его лезвие, стал подле плахи и замахнулся топором, готовясь по команде секретаря нанести Остерману смертельный удар.
– Бог и всемилостивейшая государыня даруют тебе жизнь! – громко произнёс секретарь. При этих словах один из палачей опустил топор вниз, а другой выпустил из рук волосы Остермана. Солдаты и палачи приподняли его. Остерман и теперь оставался так же спокоен, как и прежде.
– Отдайте мне мой парик и мою шапку, – сказал он окружавшим его. Ему подали их. Не торопясь нисколько, он накрыл ими голову и, не выказав ни малейшего волнения, сам застегнул ворот рубашки и шлафрока. Солдаты понесли его с эшафота в сани.
В толпе пронёсся гул ропота: ожидания кровожадной черни не исполнились; но солдаты ласково обходились с осуждёнными: обращаясь к кому-либо из них, они почтительно называли его «батюшкой» и выказывали к ним сострадание вообще, в особенности же к Миниху, который при переходе из крепости в сенат шутил с конвойными и говорил им, что и на плахе они увидят его таким же молодцом, каким видывали в сражениях.
Действительно, если Остерман выказал невозмутимее спокойствие, то Миних, не зная ещё о том, что его ожидает помилование и, следовательно, готовясь к смерти, как бы рисовался своим бесстрашием. Тогда как все приговорённые к смертной казни обросли во время их заключения в крепости бородами и были в изношенных платьях, один только Миних был выбрит и сохранил обычную щеголеватость в своей одежде. Гордо и презрительно, со всегдашней своей величавой осанкой, он беспрестанно озирался кругом, как будто всё происходящее нисколько не касалось его. Твёрдыми шагами взошёл он на эшафот и там с рассеянным видом выслушал сперва смертный приговор, а потом и объявление о помиловании.
На лице Левенвольда, вошедшего на эшафот после Миниха, выражалась сильная скорбь и были видны следы тяжкой болезни, но и он сохранял хладнокровие и твёрдость. Только Головкин и Менгден оказались малодушными: они заметно дрожали всем телом и, точно стыдясь, закрывали свои лица одеждой до самых глаз.
После того как все осуждённые перебывали на эшафоте, чтобы выслушать там сперва смертный приговор, а потом помилование, Миниха первого вывели из круга и в придворном возке, в сопровождении четырёх гренадёров, отправили в Петропавловскую крепость. За ним повезли и его сотоварищей по несчастью, отдельно каждого в деревенских санях.
Всех, которым был объявлен теперь приговор, судили в сенате беспощадно, даже не по подлинному делу, а только по экстракту, препровождённому в сенат из тайной канцелярии и составленному там так, что обвиняемым не представлялось никаких способов даже к малейшему оправданию. Они были приговорены сенатом: Остерман – к колесованию, Миних – к изломанию членов и к отсечению головы; к последнему роду казни присуждены были также: Головкин, Левенвольд и Менгден. Следствие над ними велось с большим пристрастием не в их пользу, оно продолжалось с небольшим месяц и притом по приготовленным заранее вопросам. Следствие над ними кончилось 13 января, а 14 января состоялось повеление императрицы «судить их по государственным правам и указам». В следственной комиссии, заседавшей во дворце, не видимой никем присутствовала и Елизавета. Она, находясь за устроенной перегородкой, могла следить лично за ходом всякого дела, сущность которого состояла в обвинении подсудимых в намерении предоставить императорскую корону принцессе Анне, отстранив навсегда от престола цесаревну.
На другой день после объявления приговора, ранним утром приказано было отправить осуждённых в ссылку с тем, чтобы на рассвете следующего дня никто из них не оставался в Петербурге. Исполнение этого распоряжения возложено было на сенатора князя Я. П. Шаховского. При этом жёнам осуждённых объявлено было, что они, если хотят, могут отправиться с мужьями в ссылку, и все они показали в этом случае пример самоотвержения, заявив желание воспользоваться данным им разрешением.
Наступили сумерки, и всё было готово для отправки Остермана; сани, назначенные для него, стояли у крыльца той казармы, в которой он содержался. Между тем старик лежал и громко стонал, жалуясь на подагру. Солдаты подняли его с постели и бережно отнесли в сани; сюда же села и жена его Марфа Ивановна, причинявшая ему в былое время своей привередливостью много горя, но теперь оказавшаяся безгранично преданной ему подругой. Под прикрытием надёжного конвоя повезли Остермана в Берёзов, где он окончил свою превратную жизнь. Вдова его была возвращена из ссылки и умерла в 1781 году.
После Остермана стали отправлять Левенвольда. Когда князь Шаховской вошёл в большую и тёмную казарму, где сидел Левенвольд, к ногам сенатора, обнимая его колени, упал какой-то старик в дрянной, запачканной одежде, с седой бородой и с такими же всклоченными волосами, с впалыми щеками и бледным лицом. Он рыдал и говорил так тихо, что нельзя было разобрать его слов. Шаховской принял его за мастерового и велел вести себя к бывшему графу Левенвольду. Оказалось, однако, что эта жалкая личность и был ещё так недавно блиставший при дворе обер-гофмаршал, граф Левенвольд, которому теперь изменила твёрдость, выказанная им при публичном объявлении приговора.