Чтобы сильнее подействовать на цесаревну, Нолькен передавал ей, будто он слышал из верного источника, что правительница сказала однажды: «Надобно как можно более ласкать принцессу Елизавету, чтобы вернее опутать её в сетях, когда придёт время». Этот выдуманный рассказ произвёл на Елизавету большое впечатление, и она убедилась, что Анна Леопольдовна такой враг, который не даст ей пощады.
Шетарди между тем устраивал свидания с Елизаветой в Летнем саду, а она каталась в лодке по Неве мимо дачи маркиза с роговой музыкой, чтобы обратить на себя внимание и, не навлекая никакого подозрения, получить с балкона его дачи условленный сигнал. Он успевал перешёптываться с ней на вечерах у правительницы, причём Елизавета жаловалась маркизу на тот высокомерный тон, который с некоторого времени в отношении к ней принял Линар.
Разные тёмные личности, такие бродяги-иноземцы, как выкрещенный жид Грюнштейн и отставной музыкант, саксонец Шварц, были привлечены также к замыслам Елизаветы. Прислуга тоже не оставалась без участия в этом деле. Елизавета передавала Нолькену, что она узнала через горничную, которая служила при ней и сестра которой находилась в услужении в доме графа Остермана, будто правительница приезжала ночью к больному Остерману и, войдя к нему в спальню, заклинала его Христом Богом спасти её. На это будто бы Остерман отвечал ей; что она никакой помощи не может ждать от дряхлого старика, который не в силах даже встать с кресел, почему и советовал ей обратиться или к князю Черкасскому, или к графу Головкину. Когда же Елизавета спросила горничную: что было далее? – то она ответила, что не знает, так как её заметили и приказали ей уйти из комнаты.
Трудно определить, до какой степени было или даже могло быть справедливым всё это, тем более что Остерман не только не отказывал в своих советах правительнице, но даже склонял её к самым решительным мерам. В таком же духе говорил Анне Леопольдовне и Линар. Он предлагал ей, чтобы, обвинив Елизавету в тайных сношениях с врагами отечества, подвергнуть её предварительно допросу, и если бы открылось что-нибудь, то судить её за государственную измену. Суд должен был бы произнести смертный приговор над цесаревной, а правительница заменила бы этот приговор вечным заточением Елизаветы в отдалённом монастыре. Доброе сердце правительницы отвергало все подобного рода предложения. На все указываемые ей меры предосторожности она отвечала только, тяжело вздыхая: «К чему это послужит?» Она как будто спокойно смотрела на угрожавшую ей опасность, то не понимая своего настоящего положения, то веря в какое-то роковое определение свыше и, казалось, твёрдо была убеждена в том, что она никакими способами не предотвратит грядущих бедствий. Она сделалась ещё задумчивее и ещё недоступнее прежнего, тогда как Елизавета казалась и беспечнее, и откровеннее и встречала приветливо всех, кто посещал её.
Война Швеции с Россией считалась делом решённым, и верстах в шестнадцати от Петербурга, со стороны Выборга, близ деревни Осиновая Роща, был расположен сильный лагерь под начальством фельдмаршала Ласси, а генерал Кейт[98] двинулся со своим корпусом к Выборгу по берегу моря и 12 августа, в день рождения императора, поставив войска под ружьё, объявил солдатам о войне со Швецией, которая несколькими днями ранее известила петербургский кабинет о своём разрыве с Россией. В войске и в народе стал теперь обращаться составленный на русском языке манифест генерала Левенгаупта, главнокомандующего шведской армией. В этом манифесте объявлялось, что шведы хотят «избавить достохвальную русскую нацию, для её же собственной безопасности, от тяжёлого чужеземного притеснения и бесчеловечной жестокости и предоставить ей свободное избрание законного и справедливого правительства».
В исходе августа фельдмаршал Ласси прибыл к действующей армии, и русские войска, миновав уже Выборг, начали пробираться в глубь Финляндии по болотам, скалам и дремучим лесам, обходя проезжие дороги, и 23 августа взяли Вильманстранд. Приверженцы Елизаветы приуныли. Ломоносов, воспевший впоследствии годовщину вступления на престол императрицы Елизаветы в обращённой к ней оде, начинавшейся стихами:
Заря багряною рукою,
Из сумрачных, спокойных вод
Выводит с солнцем за собою
Твоей державы новый год!
– Ломоносов пел теперь иную песню. Он, по случаю взятия Вильманстранда, написал торжественную оду с намёками на младенца-императора и гербы России – орла и Швеции – льва. Ода начиналась:
Российских войск хвала растёт,
Сердца продерзки страх трясёт.
Младой орёл уж льва терзает и т. д.
Поэзия, редко сходящаяся с действительностью, была, однако, на этот раз права: русские побеждали шведов, а страх тряс продерзкие сердца; Елизавета и её сторонники упали духом. Они увидели, что дела правительницы принимают благоприятный оборот, и теперь многие русские, принадлежавшие к числу приверженцев Елизаветы, скорбели о том, что не стыд поражения, а слава победы покрыла их родные знамёна…
XXXVI
Уборная Анны Леопольдовны представляла образчик той роскоши и того изысканного вкуса, которые окружали в тогдашнюю пору богатых и знатных дам во Франции. Уборная правительницы казалась уголком роскошного Версаля, перенесённым на берега Невы. В этой комнате было собрано всё, что только могла придумать затейливая и прихотливая мода тогдашнего времени. Линар, везде всего насмотревшийся, по желанию Анны Леопольдовны распоряжался отделкой уборной, стены которой были обиты дорогой шёлковой тканью серо-розового цвета с золотыми по ней городками и разводами. Потолок был расписан искусною кистью иностранных художников. На нём виднелись в грациозных позах полуобнажённые красавицы: нимфы и богини древнего Олимпа. Вперемежку между ними, среди зелени, цветов и пёстрых арабесок, показывались амуры, из которых одни, сидя с вытянутыми вперёд ножками, клали на тетивы стрелы, долженствовавшие пронзить сердца богов, богинь и простых смертных; другие, обвитые гирляндами из цветов, ухватившись друг с другом ручонками и как будто помахивая крылышками, плясали и резвились с сражением беззаботной весёлости на кругленьких румяных личиках; третьи словно порхали в небесном пространстве, подманивая к себе тех, у кого в сердце не погасла ещё молодая, кипучая жизнь, На стенах уборной в золотых медальонах висели картины, изображавшие сцены из современной жизни, но только слишком опоэтизированные на тогдашний французский лад. На одной картине какая-то маркиза или виконтесса, в великолепном модном наряде, с напудренной головкой и крепко затянутой талией, полулежала с пастушеским посошком среди беленьких овечек и смотрела вдаль, вероятно поджидая появления своего возлюбленного из-за листвы деревьев. На другой картине не менее пышно разодетая дама сидела над светлым ручейком, опустив в тихие его струи удочку, а у ног её блаженствовал на зелёной мураве кавалер, которому, судя по плотно натянутым чулкам, туго завязанным подвязкам и другим узким принадлежностям туалета, было весьма неудобно лежать, и, надобно было полагать, что едва ли бы он в таком наряде мог привстать с муравы без помощи своей подруги. На третьей картине щёгольски разодетый шевалье, стоя под тенью деревьев на одном колене, надевал, неизвестно по какой именно оказии, крошечный башмачок на ножку молоденькой дамочки, опиравшейся рукой на его спину. По выражению лиц этой шаловливой парочки можно было догадаться, что и кавалеру и даме очень хотелось, чтобы надеванье башмачка продолжалось как можно долее. Вообще все картины, небольших размеров, бывшие в уборной правительницы, наглядно гласили о том блаженстве, какое доставляют любящим сердцам таинственные встречи и уединённые беседы среди прелестей природы. Всё в этих картинах было ярко, свежо, мило и изящно, но вместе с тем и натянуто, и неестественно. Видно было, что идиллическая поэзия г-жи Дезульер, воспевавшей пастушек в образе великосветских дам, умилявшихся при блеянии овечек и знавших красоты природы только по стриженым садам, – поэзия, вдохновлявшая таких известных живописцев, как Буше и Ватто, нашла для себя радушный приём у Анны Леопольдовны, постоянно мечтавшей о тихой жизни на лоне природы, с тем, впрочем, условием, чтобы стеснительные наряды идиллических маркиз-пастушек были заменены более удобным костюмом, а именно: широкой кофточкой и простым платочком на ненапудренной голове.