– Сие зависеть будет от всемилостивейшего вашего благоусмотрения. Могу токмо сказать, что, несомненно, российское отечество ожидает от матери своей всего на пользу его имеющего быть содеянным…
– Но что ж теперь делать? – пытливо спросила Анна.
– По мнению всенижайшего вашего слуги, надлежит учинённое пред сим в отношении графа Линара оставить в прежней силе, – заметил министр.
– Но когда приедет сюда Линар, тогда?.. – В этом вопросе правительницы слышались и робость, и нерешительность, и Остерман со своей стороны нашёл нужным пересилить их.
– Так что же, ваше высочество? Всем будет известно, что не вы изволили его вызвать, а регент, который, как сие все очень хорошо ведают, не токмо никогда не думал о чем-нибудь угодном особе вашей, но, наоборот, поступал в совершенную противность оному, учиняя вам огорчения и досадительства. В таком смысле относительно приезда сюда послом графа Линара можно будет даже составить не токмо дипломатическую, но и газетную декларацию, и тогда все поймут, что вы, ваше высочество, пребываете здесь ни при чём, и что вам так надлежало поступить по необходимости, из одного токмо учтивства перед дружественным иностранным двором, как требуют сего народные права.
Анна Леопольдовна призадумалась, а Остерман, пользуясь её колебанием, решился покончить все дело одним, самым верным, по его мнению, ударом.
– Осмеливаюсь, впрочем, – начал он тихим, несмелым голосом, – представить вашему императорскому высочеству единственное, несколько затрудняющее настоящий казус обстоятельство… Всё нужно принять при сём в соображение, и потому позвольте дерзновенно, с уничижением, приличествующим всенижайшему вашему слуге, вопросить: быть может, его император…
– Принц?.. – гневно вскрикнула Анна Леопольдовна, вскочив с кресла, и на бледном лице её выступили красные пятна. – Никому нет дела до моих к нему отношений!.. Я могу поступать как хочу!.. Я спрашиваю у министров только советов, а не наставлений!..
Остерман растерялся, но в то же время увидел, что дело его выиграно окончательно, что он задел в Анне самую чувствительную струну.
– Дерзнул я изречь сие, – забормотал он, – не в видах поучительных, но токмо…
– О принце говорить теперь нечего, – не без запальчивости перебила она, оскорблённая в особенности тем, что Остерман как будто забыл или не хотел знать событий минувшей ночи, когда Анна оказала такую решительность и такую смелость в противоположность бездействию и трусости своего мужа.
Но взрыв негодования быстро прошёл у неё. Сделав в сильном волнении лишь несколько шагов по комнате, она, молча, остановилась перед Остерманом, выжидая, что он ещё скажет.
– Как же благоугодно будет приказать вашему высочеству поступить в отношении графа Линара?.. – спросил робко Остерман.
– Я желаю, чтобы граф Линар был в Петербурге, – твёрдым голосом и с повелительным видом сказала правительница.
Остерман почтительно склонился перед ней, а молодая женщина вовсе не предчувствовала, что с этими словами она делала первый шаг к своей погибели.
XIX
Никаких торжеств и празднеств не происходило ни при дворе, ни в Петербурге вообще по случаю принятия правления Анной Леопольдовной, несмотря на радость всего населения. Причиной этому было то, что тело императрицы Анны Ивановны оставалось ещё непогребённым. Оно стояло в Летнем дворце, откуда только в последних числах ноября было перевезено с необыкновенной пышностью в Петропавловский собор. По этому случаю собору была придана такая же полуязыческая обстановка, какой – как мы уже знаем – отличалась та дворцовая зала, где стоял прежде гроб Анны Ивановны. В фонарике, венчавшем купол соборной церкви, было, по словам современного описания, «сделано облако, из которого исходил луч славы», осенявший золотой надгробный балдахин. У катафалка, на котором был поставлен гроб, стояли четыре женские статуи. На стенах церкви были развешаны медальоны, надписи, мёртвые головы, гербы провинций и фестоны из чёрного крепа, на которых, как и на чёрных занавесах, бывших у окон и у дверей, блестели «слёзные капли». На главном карнизе церкви были поставлены лампады, урны и, вдобавок к ним, «по римскому и греческому обычаю, горшки со слезами». Вдоль церкви было расставлено восемь статуй. Они изображали теперь не добродетели почившей государыни, как это было в дворцовой зале, но добродетели её верноподданных, удручённых тяжкой скорбью. Из статуй одна представляла «жену», которая держала левой рукой на груди младенца а правой вела смотрящего на неё отрока. «При ногах этой жены была наседка, покрывающая крыльями цыплят». По толкованию учёных устроителей такой затейливой обстановки, статуя эта в общей своей совокупности должна была знаменовать «искреннюю любовь верноподданных». Другая статуя, находившаяся прямо против царских врат, изображала «жену, у которой на челе, вместо повязки из драгоценных камней, было сердце, а при ногах её молодой журавль принимал старого и бессильного на свои крылья». Статуя эта означала «непритворную верность» россиян к скончавшейся государыне. Во всё это время двор не снимал глубокого траура. Дамы ходили в чёрных байковых робах с широкими белыми плерезами, в больших чепцах с длинными позади них вуалями из чёрного флёра. Мужчины носили чёрные суконные кафтаны, и лишь в то утро, когда происходило поздравление правительницы с принятием власти, все явились во дворец в цветной парадной одежде. У знатных особ приёмные комнаты и экипажи были обтянуты чёрным сукном. Лишь за несколько дней перед 18-м числом декабря, в которое приходилось рождение Анны Леопольдовны – ей минуло теперь двадцать три года, – происходило погребение покойной императрицы с величавой торжественностью. Гроб опустили в могилу; со стен Петропавловской крепости загрохотали прощальные пушечные выстрелы; рассеялся их белый дым, а вместе с ним исчезли и все видимые следы десятилетнего сурового царствования Анны Ивановны. Власть её любимца пала, и начались новые правительственные порядки…
Вечером в день рождения правительницы Петербург, говоря напыщенным слогом, пылал увеселительными огнями. В ту пору столичные иллюминации были предметом самой тщательной заботы; в устройстве их принимали самое деятельное участие и художники, и учёные, и пииты, и полиция. Первые составляли на эти случаи рисунки, транспаранты и эмблемы; вторые сочиняли на разных языках – преимущественно на латинском – велеречивые надписи, льстивые изречения, а также и замысловатые аллегории; третьи сплетали вирши и акростихи, входившие в состав иллюминационных украшений. Наконец, со своей стороны полиция, не вдававшаяся ни в художества, ни в поэзию, просто понуждала жителей столицы зажигать плошки, шкалики и свечи. Такие распоряжения не прикрывались никакими деликатными внушениями, а предъявлялись прямо, как обязательные требования, и о них, при описании бывших в Петербурге иллюминаций, упоминалось в похвалу полиции, по приказанию которой нельзя было, например, поставить в одном окне менее десяти свечей в виде пирамиды.
Впрочем, и без понуждений со стороны полиции каждый по-своему готов был выразить правительнице и любовь, и преданность; у всех на душе стало легче; касалось, что висевшая над народом чёрная туча умчалась куда-то в безвестную даль. Правительница оказывала облегчения народу, расположение к вельможам, внимание к войску. Чувствовалось, что в противоположность прошлому начинала править царством кроткая женщина с добрым сострадательным сердцем. Она или отменяла вовсе, или смягчала прежние жестокие приговоры, приказывала выпускать на свободу засаженных при регенте в тайную канцелярию, подписывала указы о возвращении ссыльных и конфискованных имуществ и изливала особые милости на тех, кто пострадал за неё. При представлении их ей правительница со слезами на глазах скорбела об их страданиях и благодарила их за «пролитую кровь». Им были пожалованы чины и денежные награды, честь их была восстановлена, в ознаменование чего их, перед поставленными в строй полками, прикрывали знамёнами.