Вдруг Мирович очнулся, сорвался с кровати.
Был шестой час утра. Начинался бледный, туманный, осенний рассвет. Всё необычайно тяжёлое, враждебное и грозное, в ясной неотразимости, снова встало в душе Мировича. «За что же, за что? – кто-то говорил внутри его. – И эта казнь, это новое убийство?.. не дождёшься увидеть мира на новых, лучших началах – рухнул твой храм, и все те обманщики, лжецы, кто думал его когда-нибудь перестроить».
Он увидел с вечера присланный ему от священника лист бумаги, взял перо и сел с целью написать несколько строк к близким своим… рука не повиновалась… Дрожь опять охватила, сковала его члены.
– Богу помолиться, Богу, – прошептал он.
Расчесав длинные русые волосы, он приоделся и стал молиться. О чём? – молитва не шла на язык.
Вдали в коридоре что-то стукнуло. Послышались торопливые шаги. У дверей загремели ключами. Мирович встрепенулся всем телом, впился в дверь безнадёжно отчаянным взором. Вошёл комендант, за ним священник.
– Мужайся, сыне мой по духу, – сказал, робко оглядываясь по комнате, священник. – Молись, твой час настал…
«А записка? – подумал Мирович. – Ужели я всё выдумал, всё пригрезилось?».
Священник остался наедине с арестантом. «Уйти? – пробежало вдруг в мыслях Мировича. – Упросить священника обменяться с ним рясой?.. Нет, детские, несбыточные мечты! Не ушёл ранее, во время покушения, теперь поздно…»
В десять часов утра площадь, мост, заборы и крыши лавок и домов наполнились народом. Прибыло войско. Сдержанный, смутный говор толпы раздавался в сиверком, мглистом воздухе. Незадолго перед тем прошёл дождь. С намокших дерев, у моста и вдоль забора капало. Слышались толки, что казнь, гляди, отменят – в острастку только выведут, положат голову на плаху и простят.
Две заплаканных, с измученными лицами женщины – старая, строгая с виду, и молодая, бледная, в чёрном, – протолкались на площадь и стали у фронта солдат.
– Видно, мать да сестрёнка его или невеста, – шептали в толпе, давая им дорогу.
– А слышал? Фельдъегерь прискачет, помилование прочтут! – сказал у моста Измайловскому сержанту Новикову Преображенский капрал Державин.
– Едут, едут! – послышалось с улицы и у моста. Народ двинулся к площади. Поднялась давка, суета. Загремел барабан. Раздалась команда:
– Смирно, стройся!
Из крепости показались верховые. На телеге, под конвоем, проехал по мосту, с непокрытой головой, страшно бледный, в армейской голубой шинели, офицер. С ним рядом сидел с крестом в руке священник.
– Мирович, Мирович! – заговорили в толпе.
За ним потянулись повозки с прочими осуждёнными. У каждого в руке было по погребальной свече. Возле телег шли вооружённые солдаты.
«Ещё жить целую улицу, мост, половину площади, – думал Мирович, – когда-то ещё до эшафота».
– Вот, батюшка, – сказал Мирович священнику, когда телега въехала на площадь, где в толпе ему будто мелькнуло испуганное, бледное лицо харьковского приятеля, – какими глазами смотрит на меня народ! Совсем иначе глядел бы, когда б удалось моё дело… когда бы принца я доставил в столицу, в Казанский собор…
– Полно, безумец, где твои помыслы, раскаяние?
– Кому оно нужно, когда его, погибшего через меня, нет в живых?
Барабаны смолкли. На эшафоте показался палач. Его помощники ввели кого-то по лестнице.
– Молодой-то, глянь, молодой да белый, как бумага, белый с лица! – послышалось в толпе, разглядевшей на возвышении Мировича. Площадь смолкла. У плахи явился, в зелёном кафтане и в таком же камзоле, плотный, высокий, с довольным лицом аудитор от главной полиции. Он снял треугол, развернул бумагу. Солдаты взяли на караул. Ауди тор, сперва невнятно и путаясь в словах, потом громче, во всю грудь, стал читать приговор суда. Мирович затуманенным, блуждающим взором окинул площадь и окрестные дома. Где-то в толпе ему махнули платком.
«Кто бы это был?» – со страшно забившимся сердцем подумал он, усиливаясь отыскать и уже не находя того места, откуда ему махнули.
– Батюшка, – сказал он, нагнувшись к стоявшему рядом с ним священнику. – Здесь, на этом самом месте, неправедно погиб великий патриот Артемий Волынский… Друзья, сберегатели царевича Алексея, тут же скончали живот…
– Подумай о Боге, – ответил священник, – минуты, ведь секунды тебе остаются…
Аудитор кончил, но его слова ещё раздавались в ушах Мировича. «Простят, простят! – думал он. – В записке ясный намёк; толпа расступится, – как знать, может, уже скачет с новым указом верховой…»
Общая тишина ужаснула Мировича. Он вздрогнул. Две сильных руки ухватили его сзади за плечи и куда-то вели. Он безропотно, сам удивляясь своей покорности, подошёл к плахе.
С него сняли шинель и кафтан. Верхняя часть камзола распахнулась; грудь обдало холодом. Мирович пристегнул пуговки, оправил рубаху. «Что же дальше? – мыслил он. – И позаботился ж я, чудак, о холоде!..» Все как бы чего-то ждали. Священник и аудитор смотрели куда-то в сторону. Помощники палача рылись в какой-то тёмной, безобразной корзине.
«Господи, ты един, един! – вдруг заговорил в Мировиче внутренний, удививший его голос. – Проститься с ними…»
Он ступил к решётке, поклонился на все стороны.
– Прощается, прощается! – пронёсся гул от края до края площади.
Где-то вблизи послышался вздох, затаённое причитыванье.
«Мужайся, – повторил тот же голос внутри Мировича. – Увидишь».
Его мысли менялись с страшной быстротой. И весь он, думая: «Ещё минута, через полминуты буду не я, буду не человеком», – обратился в мёртвое ожидание, впивался в малейший звук. Он вспомнил о кресте с мощами.
– Батюшка, – сказал он священнику, – вот от меня, – сберегите… Я побратался этой святыней с одним человеком.
«А кольцо, её подарок?» – спохватился он. В это мгновение ему случайно и впервые кинулось в глаза скуластое, рыжее, с редкими, крепкими, белыми зубами и несколько, как ему показалось, смущённое чьё-то лицо. Он понял мигом, что то был он… палач…
– Ну, брат… ты ведь по Христу мне брат! – заговорил Мирович палачу. – Возьми этот перстень; дорогая особа его подарила. Коли велят, ну, прикажут, – не мучь, разом… ты ведь упражнялся…
Мирович смолк. Его не останавливали. Секунды летели, казались часами.
«Да, ждут чего-то, именно ждут!» – замирая, подумал он считая мгновения. И ему почудилось, что где-то вдали ему опять махнули чем-то белым.
Кто-то дал знак. Громко загремели у эшафота барабаны. Мировича сзади схватили те же сильные руки.
– Да здравствует и святится память истинного нашего государя… мученика Иоанна Третьего Антоновича! – крикнул вдруг безумно смело Мирович.
– Пусти, я сам, сам! – кричал он, порываясь. – Без повязки, я офицер… Да здравствует… невинный… мученик…
Барабаны, прогремев, смолкли.
Мирович увидел, что и он вдруг страшно успокоился. Его придерживали. Ещё раз тусклым, испуганным зрачком взглянув на мёртвенно стихшую толпу, он подался к плахе, ещё хотел что-то сказать, гордо выпрямился, с благоговейной твёрдостью взглянул на крест ближней церкви и вдруг, сильно нажимаемый кем-то и мысленно повторяя: «Господи, да что ж это? Насилие? Меня куда-то тянут?», – склонился на плаху. «Вот, вот… шум, кажется, верховой… скачут…»
Подъехала к войску придворная карета. Из её окна направилась на эшафот чья-то подзорная трубка. После говорили, что это была, из любопытства везде поспевавшая, Дашкова.
С площади и с моста было ясно видно, как большой, сверкающий топор вдруг поднялся над плахой и с глухим хрустом опустился туда, где лежал Мирович, в гаснувшем взоре которого в это мгновение вдруг завертелось всё окружающее, фронт солдат перекосился на крышу домов, уличный фонарный столб очутился на шпиле колокольни, опрокинутая церковь падала, с ужасающей быстротой, во что-то страшное, бездонное…
Палач за русые, длинные волосы поднял отрубленную, бледную, окровавленную голову казнённого…
Площадь ахнула. От содрогания толпы покачнулся мост на канаве и рухнули его перила. Громче всех раздался вопль девушки, без памяти упавшей на руки обезумевшей от горя старухи и невысокого, растерянного помещика, в гороховом кафтане и с украинским выговором.