Дома Нечаев еще сильнее чувствовал свое одиночество. Его мать, заслуженная учительница Алевтина Герасимовна, и единственная сестра Лена, студентка последнего курса филфака, старались как-нибудь скрасить его выходные дни: они устраивали праздничные обеды по малозначительному поводу, затевали походы за грибами, увлекали всякими дачными делами и удовольствиями. Его трогали эти женские заботы, но ему всегда не хватало Киры. Мать не раз намекала довольно прозрачно, что надо бы жениться. Лена как бы случайно знакомила брата со своими подругами по институту. А на ком жениться-то? И ради чего? Второй брак все же сделка с совестью. А Нечаеву не хотелось идти ни на какие компромиссы.
Правда, осталась одна женщина, которую он любил когда-то. Но все быльем поросло. Они вместе учились в средней школе, их дружба отличалась юным постоянством, и однокашники считали Нечаева и Римму Луговую неразлучными. Потом судьба развела их надолго. Когда же они снова встретились вполне взрослыми людьми, между ними вдруг прочно встала Кира. Как это произошло — нелегко теперь исследовать далекое прошлое. Так или иначе, а Кира сумела заслонить собой весь белый свет: Нечаев женился на ней, к недоумению своих товарищей, не говоря уже о маме. Нет, он ничем не был обязан Римме, кроме школьной наивной дружбы, и все-таки считал себя виновным перед ней, точно они были помолвлены все эти годы, пока жили в разных городах, кончали разные университеты: Нечаев — столичный, Римма — уральский. После его свадьбы Римма опять исчезла из виду на несколько лет и вернулась в родной город с мужем — Виталием Владимировичем Двориковым. Кажется, счастье не обошло и ее: деятельная, работящая, она всегда была на людях, никто бы не мог сказать, что она жалеет о несбывшемся. Не думал об этом и Нечаев, искренне довольный, что Римма преуспевает. Изредка они виделись по работе, но избегали даже мимолетных воспоминаний о том, десятом, прощальном классе… Да, это была единственная в городе женщина, которая могла понять его, посочувствовать ему. Не потому ли его внимание к Римме начинало обостряться по мере того, как он одолевал собственную беду. А сегодня, после встречи в новой школе с Двориковым, Нечаев внезапно испытал что-то похожее на ревность. Еще недоставало! Кому-кому, но уж ему-то не до розовых сантиментов, которые будто и противопоказаны по должности.
Стараясь отвлечься от этих мыслей, Нечаев вспомнил, как на днях, проезжая мимо кладбища, он навестил могилу Киры. Был теплый безветренный полдень ранней осени, вслед за которой еще придет в ажурной паутинке молодящееся бабье лето. Но вот Кира не дожила до своего бабьего лета… С болью смотрел он на ее последнее пристанище: никлая трава вокруг тронута светлой желтизной, весенние цветы давно пожухли, но слабый, тонкий тополек наконец-то укоренился, пошел в рост. Жизнь берет свое даже на кладбище, открытом со всех сторон палящим суховеям. Он хотел было полить деревцо и начавший распускаться один-единственный темно-красный георгин, да оказалось, что проложенная кое-как водопроводная латаная труба пуста. Коммунальные начальники оправдываются тем, что воды не хватает для живых, не только для мертвых. Но нет на свете ничего дороже памяти, которую надо всячески беречь от губительной ржавчины забвения… Нечаев тотчас упрекнул и самого себя: не будь у него лично горькой душевной связи с этим полем, тесно заставленным скромными обелисками, он тоже, наверное, не скоро бы догадался, что и поле это печальное нуждается в его заботе. Сколько тут славно поработавших на своем веку: им, только им обязана всеми радостями полная сил и оптимизма молодежь, составляющая две трети населения полумиллионного города… Ярослав позволил себе подольше побыть с Кирой, хотя его ждали в городе насущные дела.
ГЛАВА 9
Земля, быть может, мудрее любых книг. У нее свой глубинный п о д т е к с т, который так сразу не откроешь при беглом ч т е н и и.
Уже на что Тарас Воеводин смолоду знал эти неспокойные отроги Южного Урала — крутобокие шиханы и долины-раструбы, каждый пойменный лесок и дубовую рощу в горах, — но и он теперь заново постигал их тайные были. В юности ему виделась одна первозданная прелесть ландшафта: он мог часами стоять на каком-нибудь шихане, околдованный широким базальтовым накатом гор с белопенным ковылем на гребнях. А сейчас, много лет спустя, он, казалось, отчетливо слышал и мерный ход времени по всему уральскому торцу, за которым лежала степь до Каспия.
Ценить топографию Тараса научила война, хотя он, бывало, и в школе увлекался географией. Масштабы войны для него, артиллерийского офицера, начинались с топографических горизонталей на карте-полусотке, где ом мысленно привык располагать свои противотанковые пушки. Именно они, бесчисленные горизонтали всех высот и высоток, взятых с бою, постепенно свивались в тугие жгуты географических меридианов всего освободительного похода в глубь Европы.
Вернувшись после ухода в запас в родные места, он уже другими глазами ч и т а л давно знакомую землю, отыскивая в ее прошлом огневые рубежи исторических событий.
Начал с пугачевских времен, дошел до революции пятого года, гражданской войны, ну, а дальше было легче — дальше история совпадала с его собственной жизнью. Так исподволь у Тараса накопилось столько разных материалов, записок, документов, фотографий, счастливых находок и памятных вещей, что он создал в своей школе краеведческий музей.
В поисках давно затерявшихся следов красного латышского стрелка Андрея Лусиса Тарас исходил и изъездил всю округу. Встречался с живыми очевидцами летнего отступления партизанской армии Блюхера в восемнадцатом году. Сопоставлял их несхожие рассказы-воспоминания, иногда такие противоречивые, что трудно было разобраться, где тут сущая правда, а где стариковский домысел или даже вымысел. Тем не менее общая картина уральского ж е л е з н о г о п о т о к а, который ни в чем не уступал знаменитому прорыву Таманской армии под началом Ковтюха, все более четко рисовалась в воображении Тараса. Жаль, что сам он туманно помнил лето девятнадцатого года, когда латышские стрелки участвовали в освобождении его села. Но и зыбкая, как марево, детская память пригодилась ему сейчас: он, кажется, лучше представлял себе, что это за люди — латышские стрелки.
Тарас почти не сомневался, что тот «нерусский пулеметчик», о котором поведал ему древний старик Никифор Журавлев с опустевшего хутора на берегу Ика, и есть Андрей Лусис. Правда, старик упорно называл пулеметчика Лусиным, как звали его русские товарищи из пулеметной команды, прикрывавшей отход главных сил, но вряд ли то мог быть, скажем, красный мадьяр. (Мадьярские фамилии, в отличие от латышских, менее поддаются фонетической модуляции.) Недавно, после возвращения из Риги, Тарас снова побывал на хуторке у Журавлева. Старик, конечно, позабыл о своем обещании разыскать карточку Лусина, увезенную младшим сыном в правленческое село колхоза. Тарас в первое же воскресенье сам отправился к Журавлеву-младшему, уговорив старика поехать вместе с ним. Его ждала удача: фотография «нерусского пулеметчика» висела в горнице вместе с добрым десятком разных семейных карточек. «Да вот он, вот Лусин-то», — сказал старик, подслеповато щурясь.
Тарас скрупулезно исследовал выцветшую фотографию, Лусин был явно похож на Петера Лусиса, разве что лоб повыше да усы длинные, как у Фабрициуса (они мешали рассмотреть знакомый склад полных губ). Тарас долго разбирал полустертый штамп рижского фотографа. Сомнений не оставалось — это был Андрей Мартынович Лусис. Если бы еще прочесть надпись на нижнем поле кабинетной карточки, но она, к сожалению, расплылась в бледное лиловое пятно.
Он выпросил фотографию на два-три дня, чтобы переснять дома. Старик Журавлев весьма неохотно согласился, так что взять ее насовсем и думать было нечего.
Тарас не торопился сообщать о своей находке в Ригу. Лучше отложить приезд Петера до весны; пока же надо благоустроить могилу пулеметчиков Блюхера, где стоял диабазовый замшелый камень с высеченной короткой эпитафией: «Горным орлам Урала — от местных крестьян». И ниже одиннадцать имен — русских, украинских, мадьярских. Наконец здесь появится и подлинное имя латышского стрелка Андрея Лусиса. Стало быть, сыны не трех, а четырех народов покоятся тут, на уральской всхолмленной земле. Этот старый камень ни в коем случае нельзя трогать, он доставлен сюда окрестными жителями на специально сделанных санях в канун 1921-го, голодного года. Но неплохо бы рядом с ним поднять стелу, как это делается нынче на братских могилах. Райком, конечно, поможет.