— Sehen Sie? Haben Sie die Menschen ermordet?[2]
Штурмфюрер испуганно замахал руками:
— Ich bin Soldat... ich habe den Befehl meines Kommandeurs erfiillt...[3]
Пылаев отпустил немца и процедил сквозь зубы:
— Бездушный механизм для убийства, которым движет дисциплина, привычка повиноваться, а заботится он только о своей шкуре!
— А ты что за вояка? Почему с одним глазом? Наверное, уже тотальные в ход пошли? — говорит Скиба низкорослому солдату, совсем еще мальчишке, с желтым бельмом на глазу.
Пленный испуганно кивает головой, вытягивая из широкого воротника шинели длинную худосочную шею с огромным кадыком:
— Ja, ja, ich bin ein totaler Soldat…[4]
Пылаев усмехнулся: «И это высшая раса, которая хочет господствовать над миром!»
Когда солдаты подняли одного раненого пленного, чтобы положить на носилки, он вдруг истерически забился вырвался и, придерживая обеими руками волочившуюся за ним ногу, пополз в сторону.
Скиба наклонился к нему и сказал по-немецки:
— Не бойтесь: мы лежачих не бьем. Вас отвезут в госпиталь. — И с горькой усмешкой сказал Пылаеву: — По себе о нас судят! Они истребляют пленных, ни в чем не повинных мирных жителей. Пусть гибнут солдаты — война есть война, — но женщины, дети, старики... Ничем и никогда гитлеровцам не искупить пролитой ими крови — никогда!
— Вы знаете, Иван Трофимович, после всего этого как-то смешно читать, как по-рыцарски воевали раньше. Помните — перемирие в «Севастопольских рассказах»: на нейтральную землю вышли толпы народа с обеих сторон, и люди, несколько часов назад сражавшиеся друг с другом в штыковой атаке, теперь мирно разговаривают, улыбаются, делают друг другу подарки... Мне особенно запомнился один эпизод, помните? Наш солдат закуривает у француза трубку и потом хвалит табак. Табак бун, смеясь, говорит он, рус бун, а франсе нет бун, и треплет француза по животу — и француз тоже смеется...
— Да, еще никогда в истории не воевали с таким ожесточением. Потому что столкнулись непримиримые силы: социализм и фашизм — как свет и тьма, жизнь и смерть...
Пылаев старался понять, что дает немцам право считать себя сверхчеловеками, а его — неполноценным человеком, которому не место на земле, понять, какая идея позволяет им без жалости, хладнокровно, очевидно с сознанием своей правоты, убивать, убивать, убивать.
Он не мог найти ответа на этот вопрос. Так не могли поступать люди, какими их себе представлял Пылаев. И гитлеровцы казались ему существами какого-то другого, непонятного и чуждого ему мира, жившими по неизвестным ему страшным законам джунглей.
ГЛАВА XV. БЕРЕЗОВЫЙ СОК
На деревенской площади перед комендатурой солдат окружили освобожденные.
Много месяцев ждали они воинов с красивыми звездами на ушанках, и только вера в то, что они придут, не могут не прийти, давала им силы вынести и пережить все: и голод, и зверства гитлеровцев, и гибель близких.
И вот воины-освободители перед ними, и люди восхищенно разглядывают их, как удивительных, сказочных богатырей, неведомо откуда взявшихся в этой глухой лесной стороне.
Какие вы все молодые да крепкие! — говорит темнобородый старик в большом заячьем треухе. — А враги говорили, что они всю нашу армию перебили — и воевать некому!
И одевают их как хорошо: все в катанках, в полушубках дубленых, — поддерживает его старая женщина в потертом плюшевом пальто и с восторженным и каким-то просветленным выражением на лице гладит рукой полушубок Молева.
Солдаты тоже счастливо улыбаются, раздают освобожденным хлеб, сахар, консервы, угощают стариков настоящей фабричной махоркой — крепкой, духовитой, от которой кружится голова и по всему телу разливается сладкая истома.
Девушка в черном платке с настороженным, недоверчивым взглядом спрашивает:
— Вы как же — насовсем пришли — больше не уйдете?
— Навсегда! — отвечает ей Шпагин. — Теперь на Берлин дорога наша лежит!
Два паренька с немецкими автоматами и красными партизанскими ленточками на шапках влюбленно глядят на Шпагина и просят «взять их в армию»: они умеют стрелять, минировать, взрывать мосты и дороги. Когда Шпагин сказал, что не может этого сделать, подростки, расстроенные его ответом, отошли в сторону и тот, что постарше, сказал другому с обидой:
— Это из-за тебя он не взял нас: таких малорослых в армию не берут, а меня одного взял бы!..
Старушка в плюшевом пальто всех спрашивает, не встречал ли кто ее сына-солдата, о котором она не имела известий с самого начала войны.
— Не забудь, милый, Муштукова я, Ефросиния Ивановна, из Замошья из Верхнего... Встретишь сынка — скажи, что жива я, спасли меня наши!..
Теперь, когда уничтожена граница, отделявшая ее от Родины, женщине кажется, что любому легко встретить ее сына-солдата: вся армия, вся страна представляется ей одним большим домом, одной семьей.
Людей подходит все больше и больше, идут люди, скрывавшиеся в лесу. Одни тащат на салазках уцелевшие пожитки, другие ведут за собой коров и коз. Задние напирают на передних — всем хочется услышать, как живут там, на свободной земле.
Тогда Скиба взбирается на кучу обгоревших бревен и оттуда громко, чтобы слышали все, отвечает на вопросы, рассказывает о положении на фронтах, о жизни в тылу, о подвиге Зои Космодемьянской.
Люди жадно слушают его: он раскрывает перед ними привычный и родной мир справедливых законов, честных понятий, ясных чувств, мир, от которого они почти два года были оторваны.
Когда Скиба закончил, ему долго и бурно аплодировали, кричали «ура», «Слава Красной Армии» — и это взволновало и растрогало его так, как никогда в жизни не трогали никакие овации: он понимал, что его слова для этих людей были не словами ротного замполита — это были слова, с которыми к ним обращалась Родина.
После Скибы на бревна решительно поднялась немолодая женщина с худым, строгим лицом и глубокими темными глазами:
— Это она! Жива! — Шпагин схватил Скибу за руку. — Это та женщина, которую я встретил здесь в сорок первом году!
Женщина сдвинула с головы красный клетчатый платок, открыв темные волосы, собранные в косу.
— Разрешите мне сказать свободное слово! — она улыбнулась, но улыбка ее была сдержанная, напряженная: за долгие месяцы оккупации она разучилась свободно, от души, радоваться и смеяться.
Она взмахнула над толпою рукой, словно бросила в воздух чудесную птицу:
— Товарищи!
Это слово, которое она не имела права произносить два года, женщина произнесла восторженно и свободно, вложив в него все переполнявшее ее чувство радости.
— Дождались и мы светлого дня! Низкий поклон нашим освободителям!.. Правильно говорит товарищ командир, надо нам восстанавливать свой колхоз, выбрать председателя и готовиться к весне — солнце-то, видите, как высоко уже поднялось!
И женщина опять взмахнула рукой вверх, в синеющее по-весеннему небо, к яркому, уже сильно пригревавшему солнцу, поднявшемуся над лесом.
— Правильно, Ксения Михайловна!
— Тебя и выберем председателем! — послышались возгласы.
— Верно! Бобкову! — загудела толпа.
Когда женщина сошла с бревен, Шпагин подошел к ней.
— Здравствуйте, Ксения Михайловна!
Женщина растерянно вскинула ресницы.
— Не узнаете? А я с сорок первого года вас помню. Когда мы отступали, я у вас останавливался. Последним уходил. Здорово вы тогда изругали меня, сильно обидели! Все время думал: хорошо бы встретить вас и сказать: верить надо Советской власти, не оставит она вас в беде никогда!
Женщина припомнила Шпагина, и, по мере того как он говорил, густая краска заливала ее лицо.
— Как же... теперь вспоминаю... Да не по злобе говорила я тогда... Обидно было мне, тяжело, что вы нас немцам оставляли... Сейчас бы не задумалась: все бросила, в чем стою пошла бы за вами — научили нас немцы уму-разуму... Извините меня. Может, простите обиду, зайдете ко мне обогреться — у меня изба целая осталась!