— Дети, где они, ее дети?
Взрастила, вскормила своей грудью, ночей не спала, берегла, а налетела война и раскидала детей в разные стороны...
Где они сейчас? Живы ли они, соколята мои?
Сердце устало от ожидания, от неизвестности. Она подходит к заледеневшему окну и долго стоит неподвижно, глядя в темную ночь:
— Где вы, дети мои?
А вьюга хохочет над материнским горем, бросает в окно охапки снега и завывает надрывно:
— У-у-у-умерли, умерли дети твои!
Мать отходит от окна и шепчет беззвучно:
— Нет, не может этого быть, не может быть…
И непонятно — то ли с собою она говорит, то ли с метелью спорит...
Ах, если бы сказать ей одно только слово:
— Жив я, жив!
Расправились бы у нее морщины на лице, а когда мать улыбается, лицо ее становится таким светлым, добрым, молодым, каким он помнит его с детства...
«Какое горестное было у нее лицо, когда она провожала меня в армию», — вспоминает Гриднев. Осунувшееся от бессонной ночи, с покрасневшими от слез глазами, с гладко зачесанными назад редкими и совсем седыми волосами, собранными сзади в маленький узел —такое родное, бесконечно дорогое лицо матери!
Но она не плакала — она ночью наедине выплакала слезы — сын не должен видеть ее слез.
— Иди, сын мой, — сказала она ему. — Сердце мое уносишь с собой, а не держу я тебя —иди! Не допусти, чтобы смерть отца твоего была напрасной — защищай дело, за которое он погиб. Уйдешь, одна останусь — последний ты у меня. Береги себя — ты горячий, непокорный, как отец твой был, — ради меня побереги себя...
У Гриднева слезы беззвучно катятся из глаз и холодными каплями стынут на лице — он долго лежит, не вытирая их и не двигаясь, и под утро, утомленный волнением, засыпает...
Проснулся он от какого-то чувства беспокойства и тревоги, охватившего его еще во сне, и сразу вскочил на ноги. Рядом, казалось, в самой землянке, раздавались оглушительные раскаты пулеметных очередей, хлопанье гранат, винтовочная пальба, крики солдат; через открытый вход, ярко, как днем, освещенный дрожащим, мертвенно- бледным светом ракет, один за другим выбегали солдаты. Ромадин, ослепительно белый, словно осыпанный снегом, стоял у входа с ручным пулеметом и неистово кричал:
— Немцы! В ружье! По местам!
Когда Гриднев выбежал из землянки, он увидел, как над траншеями, на совсем еще темном небе, оставляя за собой хвосты искр и белого дыма, описывали траектории осветительные ракеты, он даже слышал их шуршание и треск, чувствовал острый, щекочущий нос запах пороха.
Немцы были уже в первой траншее, и именно оттуда доносилась пальба, которая разбудила Гриднева. Вглядевшись, он увидел, как немцы, низко пригнувшись, цепочкой бежали из лощины к траншее и исчезали в ней.
«Бузгалин и Кившенко проглядели!» — мелькнуло у него, и он закричал:
— За мной! В цепь, охватывай немцев!
Сначала Гриднев повел солдат к лощине, и здесь они огнем остановили подходивших фашистов. Оставив для прикрытия лощины Ромадина с пулеметом и несколькими солдатами, сам он с остальными бросился в траншею. Гриднев слышал сквозь треск пулеметов хриплые крики Хлудова:
— ...Огонь!.. Бей их... Сволочи... Молев, сзади смотри!
Выхватив нож, Гриднев спрыгнул в траншею, за ним попрыгали остальные.
Трудно описать бой в траншее, еще труднее описать ночной бой в траншее, когда узнаешь человека — свой или чужой, — только вплотную столкнувшись с ним.
Гриднев бил ножом, схватывался с врагом в обнимку, катаясь с ним по земле, кусая зубами сжимавшие его руки, ощущая, как под его пальцами хрустит чужое горло; он видел, что ему кто-то помогал, но не мог узнать, кто именно; едва разделавшись с одним немцем и вскочив на ноги, он тут же схватывался с другим, прыжком бросался в сторону от внезапно возникающих в темноте ослепительно ярких снопов трассирующих пуль и бил навстречу им огнем своего автомата; он слышал вокруг себя крики и стоны раненых, хриплое, горячее дыхание; он сам задыхался, каждый глоток холодного воздуха, словно ножом, полосовал легкие.
Еще он помнил, как выскочил из траншеи и с криком «ура» повел солдат за немцами, отходившими в лощину, видел, как из лощины по ним бил Ромадин из своего пулемета, — и тут он упал, остановленный страшным ударом в грудь, словно с разбегу наткнулся на что-то острое и тяжелое.
Он хотел бежать дальше и даже приподнялся, но когда попытался сделать шаг, то снова упал, пораженный нестерпимой, пронизывающей болью, и потерял сознание.
В последнее мгновение он услышал чей-то крик: «Лейтенанта убило!» — и удивленно подумал: «О ком это он?» Когда его везли на санитарной лодке, он пришел в себя. Утлая фанерная лодка скользила по снегу, качаясь и переваливаясь на ухабах, снег скрипел и визжал под тонким фанерным днищем. Впереди он видел две темные фигуры, но не знал, кто это и куда его везут.
Плечо горело, словно к нему приложили раскаленное железо, при толчках боль становилась невыносимой, но он молчал, стиснув зубы; кровь, бежавшая из раны, затвердевала на ватнике темной мерзлой коркой.
Он лежал лицом вверх, снег падал на его лицо, над собой он видел мутный месяц, быстро бежавший в темных клубящихся тучах, золотые пчелы трассирующих пуль реяли над ним, его обдавало горячими волнами от взрывов мин, падавших рядом, но он лежал недвижимо, до боли стиснув руками края лодки, бессильный что-либо сделать, чтобы защитить себя. После сильного толчка, когда он всем телом навалился на раненое плечо, придавив его к борту, он снова потерял сознание.
ГЛАВА XII. МАША
Маша взяла холодную, тяжелую руку Гриднева и стала с лихорадочной поспешностью отыскивать пульс, но от волнения никак по могла найти артерию. Андрей не двигался. «Неужели умер?»
Она почувствовала, как от этой мысли ее охватил озноб.
Наконец она услышала слабые и медленные, словно идущие откуда-то недалека, удары крови.
— Бьется, — проговорила она тихо, прислушиваясь к робкому трепету жизни под ее пальцами, и подняла на санитаров, которые привезли Гриднева в ротную землянку, растерянный, вопросительный взгляд. — Он жив...
— Камфару ему надо подкожно, — посоветовал Постнов.
Когда Маша с помощью санитаров стала перевязывать Гриднева, ее охватила внезапная слабость, потемнело в глазах. Огромным напряжением волн она устояла на ногах, но боялась сделать что-нибудь не так. Гриднев потерял много крови: пуля прошла ниже ключицы и разворотила плечо. Постепенно привычные движения успокоили ее, и она стала делать все точно и уверенно, но как бы во сне, словно кто-то другой делал все за нее, а она только наблюдала со стороны.
За дни боев она перевязала десятки раненых, многие умерли на ее руках, но такого с ней никогда не бывало. Тут только Маша поняла, как дорог ей Андрей, как боится она потерять его, и это открытие поразило ее. Она говорила себе, что это неправда, что Андрей ей так же дорог, как и другие раненые, но до боли сердца она поняла, что это не так.
После перевязки кровотечение прекратилось, но Андрей по-прежнему был без сознания, только брови его выпрямились, складки на лице разошлись, и лицо стало спокойным и как бы равнодушным, словно он просто очень устал и уснул глубоким сном.
С передовой донесся близкий стук пулеметов, участились разрывы мин. Кузовлев прислушался, мускулы его сухого, строгого лица затвердели, он сделал знак Постнову.
— Мы должны идти, Маша. Ты будь с ним.
Маша сидела около Андрея. Она впервые так близко видела его лицо: и высокий лоб, и темные, вразлет, как крылья птицы, брови, и прямой, красивый нос, и резко очерченные губы, и маленькую темную родинку на левой щеке, которую она раньше не замечала. Его лицо казалось ей незнакомым и прекрасным, в нем было выражение какой-то большой серьезной мысли, и она удивлялась, как не замечала до сих пор этой красоты. Все в нем было ей сейчас дорогим, он был так близок ей — чужой человек, которого она еще два месяца назад вовсе не знала.