Скиба поднял крепко сжатый кулак:
— Смерть фашистским захватчикам! Нашей великой Родине — ура!
Солдаты закричали в едином порыве воодушевления, и, хотя людей было не так уж много, каждому казалось, что голоса их, слитые в один голос, прозвучали с огромной силой.
ГЛАВА IV. НОЧЬ ПЕРЕД БИТВОЙ
Все офицеры собрались в землянке, не было только Хлудова, но вот явился и он.
— Наконец-то... — закричали ему. — Где ты пропадал?
Хлудов долго непослушными пальцами развязывал тесемки на шапке, и все молча глядели на него.
— Как где? Проверял солдат, оружие...
— И что же? Все готово? — спросил Шпагин, хмуро оглядывая его: «Похоже, успел хватить граммов двести».
Хлудов скривил лицо в насмешливой улыбке и, запинаясь, ответил:
— Полный порядок... солдаты рвутся в бой, точат мечи... то есть штыки... Помните, у Лермонтова:
Черкес оружием увешан,
Он им гордится, им утешен...
— Не у Лермонтова, а у Пушкина, — зло перебил Гриднев: его раздражал иронический тон Хлудова.
Шпагин требовательным взглядом окинул офицеров, тесно сидевших вокруг снарядного ящика. В длинной череде дней есть будничные, рядовые дни, когда незаметно, исподволь накапливаются усилия и энергия многих людей; и есть дни, когда вся эта накопившаяся человеческая сила прорывается наконец неудержимым шквалом в каком-нибудь одном деянии. Шпагин понимал, что завтрашний день должен быть именно таким решительным днем, и настроение у него было приподнятое и торжественное, вот почему, прежде чем начать деловое обсуждение приказа, он сказал:
— Через несколько часов мы идем в бой. Бой предстоит тяжелый. Гитлеровцы сильно укрепили ржевский плацдарм и будут ожесточенно сопротивляться. В бою будут тяжелые минуты — не теряйтесь, не поддавайтесь панике: солдат заметит малейшее колебание вашего духа, и тогда вы ничем и никогда не смоете пятно труса!
Казалось, все было сделано для подготовки роты к наступлению: задача роты не раз подробно разбиралась с офицерами и солдатами; все детали боя были увязаны с минометчиками, саперами и танкистами; офицеры побывали на переднем крае; рота готовилась в лесу к штурму вражеской обороны. И все же у Шпагина оставалось чувство неудовлетворенности, и он снова стал рассматривать с командирами взводов план боя, задавал им неожиданные вопросы:
— Подовинников, как будете штурмовать дзот?
— Вот здесь засела группа немцев — ваше решение?
— Немцы контратакуют с опушки леса — куда поведете взвод?
Но и эти непредвиденные действия противника командиры взводов отражали умело и быстро. Выходило, что, какие бы меры ни предприняли немцы, их оборона, без сомнения, будет прорвана. Никто не думал, что может быть убит в первые же минуты боя; что наши танки могут быть остановлены вражеской артиллерией; что огонь противника помешает подняться в атаку. Все это было нежелательным и потому казалось невероятным.
Горячо спорили, как действовать после захвата вражеских траншей, как брать Изварино. Подовинников считал, что надо бить по деревне всей ротой, не распыляя сил; Скиба предлагал окружить деревню мелкими группами, чтобы нести меньше потерь; по мнению Гриднева, надо прежде всего нанести удар по главному опорному пункту немцев в районе силосной башни.
Пылаеву казалось, что каждый убедительно обосновывает свое мнение, и он поочередно соглашался со всеми.
Выслушав офицеров, Шпагин решил двумя взводами атаковать силосную башню, а взвод Пылаева направить в обход деревни, чтобы не дать немцам отойти в лес.
Когда все вопросы были решены и разговор стал беспорядочным, когда никто уже не слушал других, а только старался погромче высказать свое мнение, Шпагин застучал по ящику:
— Довольно спорить! Ужинать будем! — Он повернулся к Балуеву: — Вася! Скоро у тебя там?
Балуев поднял от печки красное, в каплях пота, освещенное прыгающим светом пламени лицо. Глядя на его рослую фигуру, на его большие жилистые руки с засученными рукавами, трудно было поверить, что он занят приготовлением ужина: скорее похоже было, что он орудует у кузнечного горна.
— Товарищ старший лейтенант — айн момент, цвай километр! — ухмыльнулся Балуев и загоготал, как гусь, громко и отрывисто, широко раскрыв зубастый рот.
Опять эта дурацкая поговорка! Брось ты эту бессмыслицу! — рассердился Шпагин.
Ужинали на том же снарядном ящике, накрыв его газетным листом. Перед ужином выпили за успех боя и за взятие Изварино.
Все настолько привыкли к одинаково безвкусным кашам из концентратов и супам Балуева, что были радостно удивлены, когда он поставил на ящик высокую стопку белых, поджаристых, блестящих от масла блинов, испеченных из тайно скопленной за много дней подболточной муки.
— Знаешь, Вася, ты определенно делаешь успехи, — приговаривал Гриднев, глотая блин за блином. — Интересно, на чем ты их пек — ведь у тебя же нет сковородки?
— А на лопате! Смажу ее маслом, налью тесто — и в печку!
Балуев не жалея, сжигал все дрова: он знал, что завтра они уже не понадобятся. Раскаленная докрасна железная печка светилась в темном углу землянки, обдавая жаром. Пришлось снять меховые жилеты и даже расстегнуть гимнастерки.
У Пылаева от жары и вина приятно кружилась голова, ему было очень хорошо, офицеры ему очень нравились, и он беспрестанно ухаживал за всеми:
— Позвольте, я положу вам консервов, товарищ лейтенант!
— Пожалуйста, вот вам огонь, товарищ старший лейтенант! Возьмите зажигалку себе — она совершенно безотказная!
Подовинников стал упрашивать Гриднева спеть.
— Спой, Андрей, пожалуйста, вчерашнюю песню — уж очень хорошая песня, так за душу и берет.
— Василек, гитару! — крикнул Гриднев и на лету поймал брошенную Балуевым гитару. — Да, брат, песня замечательная.
Он склонил голову с шапкой темных густых волос к грифу гитары, быстро пробежал левою рукой по ладам вниз, до самых высоких, еле слышных тонов; затем, тревожно перебирая струны, тряхнул головою, откинул волосы назад и запел, сначала негромко и сдержанно, но с каждой фразой все громче и выразительнее:
И припомнил я ночи иные
И родные поля и леса,
И на очи, давно уж сухие,
Набежала, как искра, слеза...
Он вкладывал в слова этой песни какой-то свой, ему одному известный смысл. С этой песней у него было связано одно воспоминание, но никто не знал, почему так полюбилась ему эта простая, грустная мелодия.
В песне была ширь беспредельная, ночные снега, тихая грусть, сожаление о прошедшем и еще что-то тревожное, неопределимое, что так трогало всех этих разных людей, сидевших в землянке и молча слушавших ее. Скиба сидел неподвижно, подперев голову руками, и негромко повторял за Гридневым слова песни, словно примериваясь к ней и пробуя свой голос; затем поднялся, положил руку на плечо Гридневу и запел вместе с ним. Голоса их то неразделимо сплетались в одну плавно льющуюся мелодию, то голос Гриднева начинал звучать выше, словно поднимался вверх над подпиравшим его низким грудным голосом Скибы. За Скибою вступил Шпагин невысоким тенором, потом и Подовинников, у которого совсем не было слуха, но песня ему очень нравилась, и он пел громче всех — фальшивя и невпопад. Пылаев только изредка подтягивал — голос его звучал по-мальчишески высоко и звонко, и это смущало его.
Гриднев кончил песню, наложил руку на глухо гудящие басовые струны. Все захлопали ему, а Подовинников восторженно закричал:
— Хорошо поешь, Андрей! Душу человека понимаешь! Дай я обниму тебя, друг ты мой!
— Что ты, Петя, какой у меня голос! — сказал Гриднев с мягкой и какой-то рассеянной улыбкой.
— Нет, нет, товарищ лейтенант, вы замечательно поете! — горячо сказал Пылаев, которому вообще нравилось все, что делал Гриднев.