По дороге в гостиницу Степан думал: «Вводить «Ли» под наркозом?» Конечно же, Громов прав! Но это дело дальнейшее. Сейчас же, как это ни трудно, нужно тянуть до конца. Думал, а у самого не выходил из головы Тарзан, ужас в обезьяньих глазах, предсмертные конвульсии волосатого тельца.
А в гостинице его ждали письма. В одном письме его утешали: что уж так-то переживать из-за обезьян? Опыт необходим – стоит ли волноваться? Ведь не терзался, вероятно, Степан на Орловско-Курской дуге, где орудие под его командой превратило в металлолом танк, которым управляли не обезьяны… Степан бросил письмо, не дочитав. Как не могут понять, что утешения такого порядка – вовсе не утешения? Громов, хранящий в ящике стола чуть ли не десяток боевых наград, такое никогда не напишет…
Пушка Лихова и выстрелила и не выстрелила: в группе с облучением и защитой выжили две обезьяны, в то время как в облученном контроле погибли все, однако было две смерти от «Ли» без лучей, и этот «выстрел по своим» сводил на нет положительные стороны эксперимента.
Страшнее всех погибал Фердинанд. Балуй и Славный, обезьянки, которым «Ли» принес пользу, к концу опыта Степана возненавидели: они не могли понять, что злоключения их вызваны лучами, и все беды свои сваливали на Степана, связывали с блестящими штуками, которыми тот колол их и резал. Фердинанд погибал от лучей. Разумеется, он тоже не понимал, отчего болен, но по-иному, чем Балуй, воспринимал посещения Степана: в последние дни тот кормил Фердинанда и поил, укрывал одеяльцем. И Фердинанд его полюбил. В результате, как ни гнал Степан от себя мысль, она появлялась вновь и вновь: Фердинанд смотрит на него так же, как смотрела в последние дни свои Валя на Леонида: «Нет, не того боюсь, что умру, а того, что, умерев, больше тебя не увижу…» Так же точно смотрел в сорок втором Алеша Морев. Ему разворотило осколком грудную клетку, но он ухитрился умирать в полном сознании. «Оказывается, это не так уж страшно… Страшнее другое: как вы-то, ребята, выстоите?» – вот что, казалось, говорили его глаза.
В этот день Степан напросился в гости к сотруднику питомника, у которого дома был рояль. Весь вечер играл, хозяевам надоел даже. Надо было отвлечься.
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
– Когда кто-нибудь болеет, шеф воспринимает это как личное оскорбление, – говорит Елизавета, и Леонид находит сказанному подтверждения.
По городу гуляет грипп, не сильный, но и не слабый, эпидемия как эпидемия. Лаборатории везет, у соседей больных больше, однако Иван Иванович сумрачен: по шести темам вынужденные задержки. Но вот грипп начинает стихать, и все-таки одна сотрудница, все время крепившаяся, заболевает.
– Странно! – произносит тогда Шаровский. – Ведь кривая эпидемии пошла на спад.
По поводу этих слов тайно хохотали все. Их передавали как анекдот, и стоило любому биологу их услышать в сочетании с фамилией «Шаровский», как рот у него расплывался до самых ушей: ведь и во время спада заболеть нехитро, и то, что Шаровский, именно Шаровский говорит такую в сути своей методически нелепую вещь, всем кажется очень смешным. Но анекдот имел продолжение. Как бы для того, чтобы показать Ивану Ивановичу его ошибку, вездесущий грипп свалил самого Шаровского в момент, когда кривая была близка к нулю.
– Не может быть! – говорили вокруг. – Это противоестественно! В анналах лаборатории не записано случая, чтобы Иван Иванович не вышел на работу!
Возможно, шеф находился в полубреду, когда он звонил Громову. Так, во всяком случае, считает Елизавета.
– Леонид Николаевич? Я неожиданно заболел, и у меня к вам просьба. В течение тех двух-трех дней, пока меня не будет, проследите, пожалуйста, за ходом тем, связанных с нервной системой. Прошу докладывать мне ежедневно по телефону.
– Вот здорово! – Елизавета даже на стуле подпрыгивает. – Чего ж ты ждешь? Моментально отправляйся, делай обход!
– Обход? Ну нет. Это выглядело бы глуповато. – Леонид собирается просто в течение дня справиться у всех по-товарищески: что и как.
– Не выйдет! Народ наш привык к обходам, и ты сам поймешь: не выйдет.
– Оставь, пожалуйста, мы с тобою можем работать самостоятельно, а чем хуже другие?
Но, оказывается, Лиза знает лабораторию лучше. Проходит час, и в их комнате появляется лаборантка, недавнее приобретение Ивана Ивановича, Зиночка Жукова, «этакий черно-бело упитанный шлемпомпончик в восточном вкусе. Ты заметил, Леня, что шеф на старости лет стал подбирать кадры по внешности?».
– Простите, Леонид Николаевич, что я вас тревожу, но у меня ничего не получается.
Громов встает, отправляется вместе с Жуковой на ее рабочее место. Тут все ясно: дамочка не владеет элементарной методикой. Громов показывает: «Вот так делайте», – и хочет уйти. Но за столом рядом сидит Извекова, научный сотрудник, такой же кандидат, как и сам Громов. Она подтаскивает свободный стул, смущенно улыбается, смотрит на Леонида: видно, и ей нужна помощь. Громов подсаживается, читает протоколы. Тут идет «лоскутная» тема. Интересно!
– На каком этапе у вас работа?
Извекова рассказывает, Леонид слушает. На спине у крысы вырезают кожный лоскут – квадратик, сохраняющий связь с организмом лишь одной своей стороною – несколькими кровеносными сосудами, нервной веточкой. Потом в разных вариантах облучают лоскут бешеной дозой и смотрят изменения в организме. Вникнув, Леонид и здесь подает разумный совет: посмотреть, не изменит ли результат новокаиновая блокада лоскута перед облучением.
Кончив говорить с Извековой, Громов уже сам направляется дальше, к другим. Он хочет казаться товарищем, забежавшим случайно, но не всегда это ему удается:
– Ну-с, как у нас сегодня дела? – Один раз он даже эти слова Шаровского повторяет.
Обход есть обход, а руководитель – это руководитель, сегодня же руководитель он, Громов.
– Конечно, Брагин, быть может, и нас поучит, но остальные в ежедневных обходах нуждаются, – говорит он позднее Котовой.
К гриппу Иван Иванович отнесся легкомысленно, не вылежал всего, что положено, раньше времени пришел на работу. В результате на ученом совете он почувствовал себя плохо: закружилась голова. Назавтра директор института почти насильно выпихнул его в отпуск.
– Поезжайте в Узкое! Замечательный академический санаторий, к тому же райские кущи в двадцати минутах езды отсюда, от института. Молодежь сможет вас навещать, и вы будете в курсе всех лабораторных дел!
К среде, когда нужно было Ивану Ивановичу отправляться в Узкое, он уже был здоров, но путевка оплачена, отпуск оформлен – что делать, нужно в Узкое ехать, попробовать, что оно из себя представляет, это самое Узкое.
А в воскресенье навестить Шаровского поехали Громов и Котова. С виду здесь, в Узком, и впрямь были райские кущи. Стрелка с шоссе показывала направление к санаторию, и сразу же справа начинался красивый, решетчатый санаторный забор, и тянулся он на два километра, а за ним были заснеженные поляны и перелески, зеркальный лед пруда, аллеи, аллейки. Нигде сквозь забор не разглядишь ни души, отдыхающие не клубились и не роились, как бывает нередко в иных санаториях, – райские кущи, и только.
Вошли в ворота и по главной аллее пошли к санаторным зданиям. Справа и слева в лес, в кусты то и дело уходили расчищенные, посыпанные песком тропинки, и возле каждой из них указатель: «Маршрут номер два. 300 метров», «Маршрут номер один – 200 метров», «Маршрут номер четыре – 500 метров». По одной из тропинок медленно-медленно шел академик, а рядом с ним вышагивала медсестра, которая только что не поддерживала академика за талию: не дай бог упадет, что делать тогда?
– Чуешь, Леня, здесь даже из лесу веет оздоровляющим ароматом валерьянки и валидола! Сдается мне, Ивану Ивановичу будет здесь не слишком-то по душе!
Вошли в здание. Огромный холл был пуст, только два академика в замедленном темпе играли здесь на бильярде. Но в соседней комнате слышались оживленные голоса. Они вошли туда и оказались среди своих, лабораторных: здесь были Брагин, девочки-лаборантки.