Библиотечная карточка падает с колен. Громов ее поднимает, хмурит брови, хочет заставить себя нырнуть в науку. Перебирает карточки. Рассел – понятно, Ауэрбах – тоже, Тимофеев… Гм, Тимофеев! А впрочем, и тут все ясно. Бирюлина – сюда. У него есть совместная работа с Мельковой, но это – в сторону. Тимофеев – торможение, наркоз… Кажется, здесь и есть ключ…
Его прерывают.
– Раскладываете пасьянс? – спрашивает, опускаясь на освободившееся рядом с Леонидом место, профессор Лихов.
Вот уж действительно только Лихова сегодня Громову не хватало!
– Простите, Яков Викторович, я вас не заметил.
– А я только сейчас вошел. Еду из биоотделения. Какую задачу решаете? Можно взглянуть?
Лихов взял с колен Леонида первую, большую пачку карточек, расправил ее веером, глянул мельком. Потом взял вторую, третью. На все не ушло и минуты.
– В чем же заключается ваш пасьянс?
Громов хмурится. Ему не хотелось бы сейчас разговаривать с Лиховым на эту тему. Да и не только на эту… Не потому, что Лихов бывший руководитель Валентины, и даже не потому, что смерть ее для Лихова не просто смерть лаборантки. А может быть, именно потому, но Лихов сейчас Громову неприятен! Однако Лихов есть Лихов, а Леонид… Свежевылупившийся кандидат наук подобен бабочке с необсохшими крылышками: хочется попорхать, а трудно. И, усмехнувшись по поводу этого банального энтомологического сравнения, Леонид в тон Лихову отвечает:
– Ищу нечаянный интерес, который объединяет ученых мужей из разных казенных домов.
Яков Викторович поднял брови.
– Чего же тут искать? Наркоз и спячка – вот что их объединяет.
И тогда Громов сует карточки в портфель, щелкает замком довольно рьяно, будто закрывает доступ Лихову в свою тему, в свою душу.
– Спасибо, Яков Викторович, но эти термины – в заголовках работ…
– Как знаете, – откликается Лихов, и голос у него деревянный. – Вы едете дальше? Прощайте. Я схожу здесь.
Он встал, прямой и стройный, легко соскочил с автобуса и зашагал подчеркнуто-бодрой походкой: ему под семьдесят, и где же, если не здесь, не перед Громовым, показывать свою молодцеватость?
А Леонид уже ругает себя. Откуда взялась неприязнь? Отчего так неожиданно, так глупо, бесцельно обидел Лихова? Раньше такого не было. Даже в последние годы, когда, повинуясь старческой прихоти, окружил Лихов его жену атмосферой не претендующего ни на что обожания. Тогда Леонид посмеивался – и только. Чего же сердиться теперь?
– Зря старика обидел, – бормочет Леонид вполголоса.
Кто-то на него оглядывается, но ему это решительно безразлично.
Он не вынимает вновь карточек; теперь ему удается отвлечься иным способом, вспоминая в деталях историю своего поступления в лабораторию Шаровского.
Появления Ивана Ивановича в университете, на рядовой кандидатской защите, никто не ждал, и потому зашушукался внезапно зал, даже ученый секретарь – он читал биографию Леонида – смолк на секунду.
– Будь на защитах тотализатор, – острил потом кто-то, – за тебя бы в этот момент ставили не больше чем один против десяти. Кругом только и слышалось: «Пропал Громов! Обеспечен разное!» И в самом деле: зачем было Шаровскому тащиться в университет, как не для разноса? С тех пор как поссорился с Лиховым, он здесь не появлялся! И вдруг… Не могли же предположить, что таким способом старик подбирает кадры!
После защиты, пожимая Леониду руку и глядя на него снизу вверх, Шаровский скороговоркой сказал:
– Если вас интересует вопрос о значении нервной системы при лучевом поражении, прошу зайти в следующий четверг. У нас в плане тема, и есть единица.
Вряд ли Леонида в эту секунду могла интересовать какая-либо тема, даже только что защищенная, но от предложений Шаровского не отказываются: он это знал твердо.
– Спасибо, Иван Иванович, я обязательно зайду.
Кажется, в первый момент Леонид обольщался: вот, мол, послушал Шаровский защиту и сразу пригласил на работу. Потом он отбросил эту мысль. Диссертация у него была средняя, да и на самой защите он ничем не отличился, кроме разве неторопливого спокойствия, за которым он прятал свое волнение. Была, правда, в диссертации рабочая гипотеза, которой Леонид придавал огромное значение. Однако до нее Шаровский вряд ли мог дочитаться – в автореферате о ней ни слова не сказано.
Во время первой беседы в академии Шаровский проявил живейший интерес к его аспирантской работе: кто вами руководил, у кого консультировались, а вы читали такую-то сводку? Это был откровенный экзамен, и Леонид его выдержал. Иначе почему бы Шаровский сказал: «Кажется, тот, кто вас рекомендовал, в вас не ошибся!» То, что кто-то его Шаровскому, оказывается, рекомендовал, для Громова новость. Но он о ней не задумывался: что ж тут такого, радиобиологический мир тесен.
И вот он работает у Шаровского. Ситуация сложная: он пришел сюда с гипотезой за душой, он убежден, что только она, его гипотеза, ведет к успеху. Однако он вынужден возиться с наркозом и спячкой, потому что тема эта у Шаровского в плане и потому также, что Лихов его гипотезу считает абсурдной, а что Лихов считает, то и Шаровский думает. Ссора стариков, обособленность академической лаборатории от университетской кафедры – все это внешнее, результат стараний проходимца Краева, на деле же Шаровский и Лихов единое целое, одна научная школа. Ситуация сложная, но выход есть: Громов будет выполнять плановую тему, тем более что она интересна, а одновременно работать вне плана, уже над своим. Он так и сказал Шаровскому во время их первого разговора. Шаровский пожал плечами: «Будете успевать – пожалуйста…»
Длинен путь от института до Таганки, но всему приходит конец. Вышагивая через две ступеньки по лестнице и потом, открывая ключом дверь своей комнатушки, Леонид не пытается уже убежать от мыслей о Валентине.
«Ты знаешь, что такое иприт? – набросился бы он на нее сейчас, если бы ждала она его, как бывало раньше. – Иприт – отвратительная жидкость, вызывающая нарывы, язвы. Но, между прочим, если мышь предварительно усыпить наркотиком, а потом пополоскать в иприте, с ней ничего не случится! Да, да! Нужно только смыть иприт до того, как мышка проснется. И как ты думаешь, не поможет ли так же наркоз при облучении?»
Потом Валентина усадила бы его обедать и заставила бы замолчать.
– Питайся, разговоры не способствуют восприятию пищи!
А когда, наскоро проглотив все, он поднял бы ее на руки и, как всегда, болезненно ощущая неожиданную легкость ее довольно длинного тела, усадил бы Валю на диван, она обратилась бы в слух. И он рассказал бы ей о наркозе и спячке, о новой теме и о Шаровском, о новых мыслях… А временами поглядывал бы на нее – любящую, нежную, бесконечно-красивую – на лучшую жену в мире. И смотрели бы на него казавшиеся огромными на худом лице доверчивые карие глаза…
Но вот телефонный звонок:
– Степа? Привет. Да, конечно… Шаровский? Обыкновеннейшее. Он производит впечатление хозяйственника. Лысинка плюс животик. Плюс бородка. И вместе с тем… Что? Да, нам с тобой до него прыгать, прыгать… Шаровский – это Шаровский!
Патриарх! До Дарвина не дотянул, Лихова же превзошел запросто! Что – нет? Ах, нет? Лихов для тебя единый свет в окошке? Ну да, пытаюсь острить… Грустно, Степка, вот и пытаюсь. Спасибо, что позвонил.
А почему, собственно, грустно? Почему чуть ли не слезливые мысли взяли да и посетили сегодня? Почти через год после Валиной смерти? Не из-за Раисы ли Мельковой они пришли? Все Вале мог рассказать, но то, что через месяц неизбежна встреча с Раисой, он, несомненно, попытался бы скрыть. А теперь не от кого скрывать – и лезут в голову эти самые мысли…
Степан молодец – вовремя позвонил. Трехминутный разговор – и обрел вроде второе дыхание.
Громов садится к столу. Что нужно сегодня сделать? Прежде всего – и это самое главное – положить в портфель диссертацию. Завтра он передаст ее Лизе. Важно, необходимо просто, чтобы восприняла Котова его гипотезу: о союзе с таким экспериментатором, как она, можно только мечтать!