От котелка; стоявшего на огне, сильно запахло кислой капустой. Вонь овчарни и запах дыма от сучьев перестали чувствоваться.
У меня закружилась голова, и все внутренности свела голодная судорога. Мы уже целую неделю питались всухомятку: сухарями, черным хлебом и «чайком», который заваривали из зеленых брусничных листьев. Кровозова, по-видимому, варила похлебку для наших ребят, пришедших первыми.
Когда мы тоже пристроились на корточках возле огня, хозяйка взглянула на нас большими глазами, и в них мелькнула растерянность. Но затем, ни слова не говоря, женщина долила в котелок воды и опрокинула на землю сплетенную из прутьев корзину. Оттуда выкатилось пять последних жалких, карликовых картофелин, с таким трудом выращенных в горах на каменистой, бесплодной почве. Женщина очистила и положила картофель в котелок. Откуда-то из шкафа в темном углу она вынула тонюсенький кусок свиного сала, — собственно, одну только прокопченную кожу, с которой был снят весь жир, — разрезала на две части и большую добавила к капусте. Костя вскочил и хотел удержать ее за руку:
— Не надо, хозяйка, не надо, мы сыты!
— Пусти, парень, — решительно вырвалась она. — По глазам вижу, как вы сыты!
Может быть, действительно наш полукруг у огня походил на волчий: в полутьме наши глаза светились страшным голодным блеском. Но когда она разрезала кусок этой кожи, наверняка последний в доме, мы почувствовали, что она полоснула ножом прямо по нашим сердцам. Для семи голодных мужчин этого, конечно, было мало. Но все величие такой жертвы способны оценить только бедняки.
Едва вода в котелке закипела вторично, мы услыхали под окном новое «стой!» Мы все разом схватились за автоматы. Но это тоже были партизаны из нашей группы: Попадяк, Скрыя и Василий Великий, которые прошли следом за нами тем же самым путем. Мы бросились друг другу на шею, — ведь это было невероятное дело: несмотря на убийственный огонь эсэсовцев, отряд не имел потерь, и только Скрыя был ранен навылет в мякоть руки над локтем. Товарищи совсем окоченели. Скрыя по дороге от потери крови два раза падал в обморок и проваливался в глубокие сугробы. Попадяку и Василию пришлось ползать на четвереньках и буквально на ощупь разыскивать Скрыю.
Но сейчас мы были все вместе и чувствовали себя так, как будто только что родились. Представляете себе, какую возню подняли на радостях девять человек! Когда мы принялись обниматься, целоваться и хлопать друг друга по спине, овцы заблеяли и стали прыгать на загородку. Дети в испуге проснулись и с ужасом в глазах следили за нашей дикой пляской, а потом громко расплакались. В гнезде у очага закудахтала переполошившаяся курица.
— Тише! — зашипел Костя, показав на детей.
Тут же трое или четверо партизан бросились их утешать, а Васька Недайбог, сам напоминавший большого ребенка, вытащил растрескавшееся зеркальце в жестяной оправе — единственный подарок, который мы могли предложить ребятишкам.
В этой суматохе мы едва заметили, как Кровозова снова подлила воды в котелок с капустой. И когда мы уже успокоились и рассаживались у огня, вдруг ни с того ни с сего закричала испуганная курица, а в руках Кровозовой при свете очага блеснул нож.
— Нельзя! — закричал Костя.
Но куриная голова уже повисла на тонкой кожице, и в кастрюльку с бульканьем полилась куриная кровь.
Костя наклонился к хозяйке, схватил ее своими сильными руками за плечи и плачущим голосом с упреком повторял только:
— Что же ты сделала? Что же ты сделала?
Вам следовало бы ближе познакомиться с богатырской душой советских людей, которые умеют в высоком душевном порыве раздать все до последнего кусочка, пожертвовать всем до последней капли крови, но сами принимают подарок очень смущенно; надо вам понять, что было в голосе Кости и что было написано в ту минуту на лицах остальных — Васи, Сережи, Василия Великого… Сколько раз мне хотелось быть художником, чтобы запечатлеть этот миг на полотне!..
Хотя вполне возможно, что сегодня эта картина показалась бы смешной: худая, оборванная горянка держит в руке ощипанную курицу с перерезанной шеей, а перед ней мужские обросшие, потные и грязные лица. Но в том свете, который горел и в их глазах и в глазах мамаши Кровозовой, было что-то такое, что превращало обыкновенную историю с курицей в героическую драму.
Ну, извините, я немного разволновался. Наконец мы, дети и хозяйка уничтожили похлебку из последней курицы. И возможно, что, не будь этой похлебки, на следующий день мы бы замерзли и погибли, потому что нам предстояло пройти еще километров тридцать по горам во время снежного бурана. Когда мы прощались с Кровозовой, Костя, наш начальник, долго жал ее костлявую руку, а потом вдруг сказал очень-очень тихо, почти про себя:
— Мамаша… знаешь что… твои щи… мы никогда, не забудем!..
И поцеловал ее в обе щеки.
Через несколько лет
Нас было четверо в купе поезда, вышедшего на склоне январского дня из Праги в Южную Чехию. Пожилая крестьянка в светлом платке то и дело открывала свою объемистую полотняную сумку и перебирала натруженными руками кипу книг, шопотом читая по слогам их заглавия. Плечистый юноша в коричневой шерстяной куртке погрузился в чтение свежего номера журнала «Творба», в котором он иногда что-то подчеркивал карандашом. Худощавый белокурый гимназист с увлечением дочитывал роман «Молодая гвардия». Толстая истрепанная книга рассыпалась, страницы часто падали на пол. А он читал торопливо и страстно, словно стремясь опередить сумерки, медленно опускавшиеся на землю.
Одному мне нечего было читать. Я с удовольствием наблюдал за своими соседями, такими не схожими и все же объединенными одним и тем же бескорыстным влечением к книге.
Книга в новой Чехословакии стала для народа такой же насущной потребностью, как хлеб.
Мне очень хотелось завязать разговор с соседями, но я боялся их обеспокоить. И только когда совсем стемнело, я решился заговорить. Гимназист успел дочитать роман. Он поднял покрасневшие влажные глаза и стал всматриваться в сгущающуюся темноту. На его полудетском лице еще сохранялось выражение торжественной строгости, словно он в этот момент приносил присягу Олегу Кошевому.
Поезд подходил к большой станции, замедляя ход, и буфера вагонов резко звякали, ударяясь друг о друга. Молодой человек в коричневой куртке пробормотал что-то неодобрительное о неумелой езде машиниста. Гимназист, очнувшись от очарования, навеянного книгой, промолвил грустно:
— Мы еще только в Здицах.
— А вы далеко едете? — спросил я.
И тут он назвал хорошо знакомый мне город в Южной Чехии. Хоть давно я там не был, но сердце мое принадлежало этому городу: в нем я провел свою юность.
— Вы гимназист? — спросил я.
— Семиклассник, — ответил он скромно и вместе с тем гордо.
И мне сразу вспомнилась маленькая черная дощечка над коричневыми дверьми, на которой серовато-белой краской была начертана римская семерка. Я даже отчетливо почувствовал запах, царивший у нас в классе: запах мокрого мела, яблочной кожуры и смолистых дров, которыми мы щедро набивали старинную железную печку. И я представил себе на пороге класса старого учителя в неуклюжем, измятом костюме провинциального покроя, мне даже послышался его смешной скрипучий голос и слова: «С точки зрения высшего принципа нравственности…», — которыми он обычно начинал свои наставления.
— Как поживает старик «Высший принцип»? Жив, здоров? — спросил я семиклассника.
Он с недоумением посмотрел на меня.
— Я говорю об учителе Малеке, преподавателе латыни и греческого. Может быть, его по старости уволили?
Гимназист зарделся и возразил:
— Но ведь он… вовсе не старик.
Я смутился: вероятно, речь идет о его однофамильце. Ведь «Высшему принципу» — как мы называли его в гимназии — сейчас, по моим подсчетам, никак не меньше шестидесяти, и его сгорбленная спина, наверно, еще больше согнулась.
Но тут вмешалась крестьянка, очевидно, уроженка тех же мест. То, что она сказала, было еще удивительнее.