Когда он сел за кафедру, они опустились на свои места, как автоматы. Это был уже не класс. Не коллектив. Каждый был сам по себе, замкнулся в скорлупе страха «ли ненависти.
— Друзья мои, — начал «Высший принцип», но голос его прервался на первых словах.
Он задохнулся. Встал, чтобы расправить грудную клетку. Обезображенный оспой, жалкий старый холостяк, в помятом костюме, с пузырящимися на коленях брюками, стоял на ступеньках кафедры.
— Друзья мои, — выдавил он из себя, чувствуя, что воротничок душит его. — Коллектив учителей поручил мне… гм… разъяснить вчерашнее… печальное происшествие… в правильном направлении с точки зрения… высшего нравственного принципа…
В это мгновенье на него устремилось двадцать пар глаз… Казалось, эта привычная, избитая фраза приобрела новый, страшный смысл, новое звучание. Казалось, она стала преградой между ним и классом. Или же… Он с величайшим усилием перевел дух. А потом вдруг с торопливостью утопающего, который боится, что захлебнется и не успеет договорить, крикнул своим ученикам:
— С точки зрения высшего нравственного принципа… могу вам сказать только одно: убийство тирана — не преступление!
И сразу же, одной этой фразой, он избавился от напряженности и смятения. В голове у него прояснилось. С небывалой четкостью и ясностью видел он каждого из этих двадцати юношей, которыми руководил с пятого класса и которые не спускали сейчас с него глаз. Здесь были простаки, упрямцы, ловкачи; добросовестные тихие мальчики рядом с сорванцами и лентяями; тупицы и пройдохи: медлительные зубрилы и неповоротливые увальни. Возможно, был среди них и тот, кто выдал Рышанека. Возможно, пустячная ссора, недоразумение или тайная ненависть принесут новые страшные плоды. И все же, кому из них он может солгать прямо в глаза? Его охватило страстное желание сказать именно тут, этим мальчикам слова, которые он таил в себе еще со вчерашнего дня и едва не произнес утром в учительской, — слова, которые он должен был сказать во всеуслышание, чего бы это ни стоило. Медленно, тихим, спокойным голосом сказал он их своему классу, всецело отдавая себя в его руки:
— И я тоже… одобряю покушение на Гейдриха!
Он почувствовал, что этим сказано все. Повернулся к кафедре, раскрыл школьный журнал, чтобы сделать в нем записи. Но не успел он коснуться пером страницы, как в классе послышался неясный шум. «Высший принцип» медленно поднял глаза. Двадцать семиклассников с горящими глазами стояли перед учителем, вытянувшись по-военному и подняв головы.
Сторож динамитного склада
К концу смены, когда уже было ясно, что надзиратели убрались восвояси, в самом дальнем углу двадцать пятой галереи сошлись сухопарый верзила Мартинек, Ярда Егне, которому разворотило челюсть и выбило зубы преждевременно взорвавшимся динамитным патроном, Карас из Лажце, Петр Гавранек из Доуби, Лишка, Карнет и Франтишек Милец.
— Товарищи, — начал созвавший их Карнет, — я хочу выложить вам все начистоту. Ведь убивают же у нас этих скотов сотнями, а в России — даже целыми миллионами. А мы торчали тут до сих пор… как кроты в норах. У нас все толкуют — мы безоружны. Нет, у нас в руках есть оружие. И позор падет на нашу голову, если мы не возьмемся за него.
Незачем было говорить дальше. День за днем ходили люди после смены мимо железной дороги. Вечером и на рассвете считали они, сколько военных транспортов отправляется на восток.
— Нас шестеро — значит, две хорошие тройки. А в работе своей все знаем толк. Ну, Милеца с собой не потащим, он на другое пригодится. Как пойдем в ту смену, дадим тебе на выпивку, закатишься в пивнушку, чтобы быть чистым. Сколько ты можешь дать нам этого добра. Франтику?
Франтишек Милец, сторож динамитного склада шахты, обтер лоб, лоснившийся от холодного пота. Он весь вдруг вспотел. И даже на спине, в желудке, во всех внутренностях ощутил прилив острого физического страха. Во рту пересохло так, что язык прилип к гортани.
— За неделю… килограммов десять… Пепику… — тихо выдохнул он. Когда он возвращался с этой смены домой, голова кружилась у него от страха перед будущим. Он не был героем — шестидесятилетний старик, щуплый, слабый, запуганный, с детства приученный к покорности перед господами.
— Нет, товарищи, не трогайте меня, — просил бы он, умоляюще сложив руки, если бы его стали уговаривать, принуждать. А они только сказали:
— Франтику, сколько можешь дать нам этого добра?
И на этот простой, ясный, доверчивый вопрос он не мог ответить «нет». Он должен был идти с ними и в эту смену, когда все несли за пазухой свою смерть. Воинские транспорты ночь за ночью нарушали своим гулким пыхтеньем тишину горняцких поселков. Франтишек Милец лежал с открытыми глазами, слушал их тяжелое дыхание и, стиснув руки, молился беззвучно и ревностно, чтобы все это оказалось сном, ночным кошмаром, за которым придет милосердное пробуждение. Потому что каждый день он выносил из шахты два-три килограмма динамита и ночью передавал его Карнету.
Через десять дней, около полуночи, взлетел на воздух эшелон эсэсовцев. Взрыв был подготовлен на повороте у Черных болот, на высокой насыпи между торфяными полями. Паровоз увлек за собой восемь вагонов, и в стремительном падении с крутой насыпи они рассыпались, как игрушечные коробочки.
Через три дня была повреждена линия в пятнадцати километрах к северу — товарный воинский эшелон сошел с рельсов и разбился под откосом. Гестапо перевернуло вверх дном всю местность. Пришли и на шахту «Анна-Мария», сосчитали у Франтишека Милеца каждый динамитный патрон. Склад был в образцовом порядке.
— Чепуха, — ухмыльнулся инженер Блашке, когда гестаповцы сообщили ему о том, что подозревают Милеца. — Безвредная, трусливая скотинка. Совершенно не интересуется политикой.
А через неделю полетел под откос состав с зенитными орудиями. Вся округа содрогалась от террора гестапо. Жены измученными глазами вглядывались в лица мужей, стараясь прочесть на них признание. Но лица мужей были хмуры и непроницаемы. Внезапный собачий вой среди ночи будил ужас во всех домах. За кем… за кем придут сейчас?
Четвертый поезд с вооружением взлетел на Царванках у сосновой рощи, не больше чем в часе ходьбы от деревни, где жил Милец. Фантастический фейерверк рвущихся снарядов до самого утра чертил небо красными полосами.
Франтишек Милец, как обычно, ушел в свою смену, а жена, как обычно, снабдила его котелком с кофе и поцеловала на прощанье. Он едва держался на ногах. Товарищи не оказали ему, что пойдут сегодня в ночную смену. А он как раз вчера принес три кило. С вечера он искал Карнета, но тот будто бы отправился к свекру в Оуголицы, чтобы привезти себе немножко гороху. И так, в виде исключения, Милецу пришлось спрятать динамит на одну ночь в комоде, под старым тряпьем и рабочим инструментом.
Три раза по пути к шахте он останавливался и раздумывал, не лучше ли вернуться и бросить все в навозную кучу, а потом в пруд. Но всякий раз как он оборачивался и смотрел на дом, мужество покидало его. Как может он теперь, среди бела дня, на глазах своей заботливой Бетушки, на глазах всей скованной страхом деревни осуществить такое дело? Старик старался поддержать в душе крупицу надежды, что и на этот раз все обойдется благополучно, в смятении бормотал «Отче наш», прося у бога помощи, силясь увидеть доброе предзнаменование в разных пустяках. До «Анны-Марии» он все же добрел. Карнет вместе с ним спускался в клети в шахту.
— Успокойся, Франтику. Теперь некоторое время придется переждать.
— А у меня его… три кило…
Милец говорил шопотом, и все-таки голос его срывался. Карнет взял его руку, долго и ободряюще держал ее в своей руке, словно хотел перелить в Милеца свое спокойствие.
— До вечера полежит. А вечером уберем его.
В половине десятого на «Анну-Марию» приехала полицейская машина с пятью гестаповцами. Комиссар Глазер, захлебываясь от бешенства, вбежал в заводскую канцелярию.
— Ви, идиот, — заревел он на инженера Блашке. — Знаком вам эта бумага?