Когда Малек закончил речь, в зале на несколько секунд воцарилась глубокая тишина. Затем эти люди — сплавщики, каменщики и безземельные бедняки, не привыкшие проявлять свое одобрение аплодисментами, суровые, неразговорчивые — молча поднялись со своих скамеек, окружили стол президиума.
— Я подпишу, — сказал первый из них, — видно, что это наш человек. — Своими грубыми руками, до крови стертыми на изнурительной работе, они друг за другом подписывали договор об учреждении сельскохозяйственного кооператива.
Поп направился к выходу. Поравнявшись с женщинами и считая, что он находится в безопасном отдалении от коммунистов, Медуна перекрестился и лицемерно вздохнул:
— Готовится деяние адское…
И вдруг одна из женщин, преждевременно поседевшая крестьянка, сказала:
— Да я лучше с ним в ад пойду, чем с тобой, с гадюкой, в рай!
Собрание кончилось. Вместе с товарищем Малеком мы вышли на улицу. Он крепко пожал мне руки.
— Плохо я вас учил, плохо… Я обращал ваши глаза к прошлому вместо будущего. Ты помнишь, как я заставлял вас учить наизусть «Первым был век золотой…» Эх, как все это было глупо! Мне надо было побольше присматриваться к тому, как живет народ. Люди собирали лесные ягоды, грибы, чтобы заработать грош на пропитание, жарили желуди и варили из них горькую бурду, собирали колосья и дробили зерна вручную в ступках, чтобы испечь детям лепешку… А мы прославляли и поддерживали эту нужду и тьму беспросветную, мы помогали хищникам, эксплуататорам.
На небе ярко светили чистые золотые звезды.
— Почти до шестидесяти лет я жил, как слепой… как крот. Ученый крот. Только потом я прозрел… Правильный путь мне указали наши освободители… Советские люди… Сталин!
Он положил руки мне на плечи, притянул к себе и спросил строго, как учитель;
— Ты читал «Краткий, курс истории ВКП(б)»?
— Читал! — ответил я.
— Помнишь место, где Сталин говорил об Антее? Ты понял? Впервые в жизни я чувствую себя молодым… Только теперь, после того как я прожил на свете шестьдесят лет. И это потому, что меня уже ничто не оторвет от народа, потому, что я живу с народом, работаю для народа и для партии.
Люди шли мимо нас, расходясь с собрания. Все снимали шапки, прощаясь со старым учителем. Они ему доверяли, несмотря на то, что видели его впервые. Его морщинистое лицо светилось радостью.
— А золотой век, — сказал он вдруг решительно, — будет! Я верю, что увижу его собственными глазами. Я все-таки проживу еще несколько лет. Коммунизм победит! Светлый человеческий разум победит! Люди переделают поверхность земли, используют силу рек и морей, заставят солнечную энергию двигать машины, оросят пустыни, утеплят полюсы, искоренят болезни, победят смерть! Дайте ход фантазии, вы, писатели, пусть она взлетит высоко, как сокол, расскажите людям, что будет завтра и в далеком будущем! Покажите всю красоту и славу рода человеческого!
И его рука с длинным пальцем, взволнованно вытянутая в пространство, словно с уверенностью ощупывала будущее. Рука, которая присягала у тела комиссара. Рука, которая неустанно будет бороться за окончательную победу народа.
Политик
Министра сегодня не ждали.
По субботам он обычно не бывал в министерстве, верный своей старой привычке кейфовать в конце недели над любимыми книжками или отдыхать в своей загородной вилле. Его неделя завершалась заседаниями правительства по пятницам, и этот день был достаточно утомителен: президиум заседал по многу часов подряд — в табачном дыму, в напряженной атмосфере, в постоянном ожидании подвоха со стороны другой партии, в обдумывании очередного маневра. Министр иронически говорил, что заседания по пятницам подобны игре в перетягиванье каната, и любил подчеркивать, что и здесь ловкостью больше добьешься, чем силой. При этом он думал о себе. Он был глубоко уверен в своем исключительном политическом таланте. Отдавая предпочтение классическому образованию, министр в душе сравнивал себя с государственными деятелями Эллады и древнего Рима. Он не только учился красноречию у Цицерона, он приравнивал себя к нему, тратил много времени, придумывая изысканные обороты речи, тонкую игру слов, меткие выражения, изящные лирические пассажи. «Ах, — думал он, — если бы я посвятил себя литературе, какой замечательный писатель вышел бы из меня!» Ранее министр проявлял свое дарование в журналистике (с каким наслаждением читал он до сих пор старые строки, сошедшие с его блестящего пера!), а теперь главным образом — в красноречии. Слова классика о меде, источаемом устами, не были пустой фразой, во всяком случае в применении к нему: когда он слушал сам себя, то не раз почти физически ощущал вкус золотистого, сверкающего, как янтарь, чудесного меда, льющегося тонкой, легкой струйкой. Многие знакомые, особенно дамы, утверждали, что именно так звучал его голос по лондонскому радио в годы оккупации. «Слезы подступали к глазам, сердце таяло, и слушатель даже не обращал внимания на содержание речи, поверьте, господин профессор!» — говорили дамы.
«Я был подобен Одиссею, — отвечал он им нежно модулирующим, трогательным голосом, — и только эфир связывал меня с родной Итакой. Герой, преследуемый враждебными богами и мечтающий увидеть хотя бы дымок родной земли». Разумеется, его волновали тогда и материальные заботы: когда он отправлялся в эмиграцию, пришлось оставить здесь две типографии, три процветающие фабрики, в которые он вложил много денег, свою гордость — газету, ну, и, конечно, приятную тихую виллу на Мораве. К счастью, как ему передали за границу, предприятия в руках «верных империи немцев» не снизили своей доходности, и их экономическое состояние даже упрочилось. Он только опасался, не дойдет ли сюда с Моравы смерч войны, сметая и фабрики, и оборудование. Но и в этом ему повезло: его предприятия, во время войны потучневшие, как овцы, остались нетронутыми, а «верный империи немец» в майские дни перед своим арестом даже прислал ему письмо, в котором заверял, что он честно руководил заводами. Этот человек предлагал свои услуги и на будущее время. Конечно, это было невозможно. Кошицкая программа[22] намечала выселение немцев, и хотя у министра и были свои особые соображения на этот счет, он не мог открыто высказать их. И, кроме того, рабочие заводов сами привели «верного империи» в полицию, найдя его через при дня после освобождения спрятавшимся в квартире возлюбленной. Но министр остался джентльменом по отношению к этому нацисту, в конце концов вполне приличному человеку. В то время он был министром юстиции, и ему легко удалось вытащить милого человечка из когтей органов государственной безопасности, а потом потихоньку до суда сплавить его в Германию первым же транспортом. «Фер плей»[23] — таков был лозунг министра, особенно по отношению к человеку, который столь разумно вел себя в хозяйственных делах.
Но сегодня министр все же пришел в министерство, несмотря на то, что была суббота. Элегантный, замечательно отдохнувший, в прекрасном настроении. А ведь он почти не спал. После вчерашних исключительно важных событий его хитроумная голова почти всю ночь пылала от различных тактических комбинаций — он продумывал этот грандиозный политический план, который они, наконец, провели вчера именно так, как договорились. Он не мог оставаться один, не мог говорить об этом и со своей глупой, хотя и молчаливой женой. Ему хотелось быть среди людей, хотелось быть в штабе, как он говорил, присутствовать на поле боя, хотя бы в министерском кабинете, за министерским столом. Вчера наконец они подали в отставку. Члены его партии и двух других, с которыми они договорились. Двенадцать министров! Словно бомба разорвалась; у премьера-коммуниста, вероятно, земля заколебалась под ногами. И внешняя форма их действий была весьма изысканна. Просто не явились в зал заседаний. Послали туда только один министерский портфель, слабый волосок, на котором висел Дамоклов меч их угрозы. Они надеялись, что премьер поймет и, не решаясь поставить свою партию под угрозу изоляции, размякнет, станет на задние лапки. Разумеется, из этого ничего бы не вышло; они твердо решили довести дело до конца и прижимать к стене премьера и коммунистическую партию, пока те не, испустят дух. Это был психологический трюк, игра на нервах противника. Затем, после долгой паузы, они послали служащего за этим министерским портфелем. Он унес его, и в зале осталось двенадцать пустых стульев. Но за двенадцатью пустыми стульями скрывалась блестящая, тонко продуманная шахматная партия, в исходе которой премьера ожидал неизбежный мат. И министр почти смаковал острый вкус интриги.