— Эй, русские, идите к своему консулу! Не вы, не вы, — останавливал он своих «старых» знакомых, — их приказано собрать, советских! Эй, вы! К вашему консулу! Живо!
«Советские» обычно отвечали репликами с вполне определенным направлением консула к популярнейшей из российских матерей, тесно связывая ее легендарную личность с реально существовавшей мамашей глашатая. Одергивали его и «старые», те, кто не увязил еще в европейском болоте своей русской души.
К консулу приходило 2–3 человека. В большинстве случаев женщины. Нагребали подолы консервных банок и пакетов и уходили. Потом проторчав часа два перед управлением, консул уезжал. На душе светлело. Но кошки все-же скребли…
Рим манил своими соблазнами… Но требовал затрепанных итальянских лир с цифрами не менее трехзначных. Профуги всех наций дружно толкались во все двери, ища работу. В этих поисках, вернее, в степени их успешности, наметились пути расово-профессионального расслоения интернационально-беженской свалки.
Итальянцы, избежавшие изгнания в силу явных партизанско-коммунистических признаков, заполнили все офисы, которые тотчас же начали плодиться быстрее кроликов на советских плакатах. Евреи мирно зажили в складах и магазинах. Сербы заполнили штат лагерной полиции и перестроили ее работу на основе международно-демократической формулы: «Свэ не можно». Кавказцы и украинцы образовали дружескую коалицию вокруг нагрузок и разгрузок лагерных котлов, а на долю русских пришелся высоко-культурный труд подметайл и ассенизаторов. Воровать начали тотчас-же все, без расового различия, но строго держась основ своей местной экономики и расстановки производительных сил.
Мне лично удалось спереть или, вернее, обменять только пару выданных мне для работы ботинок, сдав вместо них свои подобия некогда парусиновых туфель. Получил же я эти ботинки по большой протекции в силу моей специальности. Имея диплом историко-филологического факультета и некоторое ученое звание, я был назначен на раскопки древнейшей в Чине-Читта выгребной ямы. Очень интересная работа. При углублении в нее, пласты отложений англо-саксонских освободителей сменялись наслоениями эпохи немецкой оккупации. Под ними лежали слои эпохи фашизма… И каждый имел свой соответствующий состав и аромат.
Страшно жаль, что я не успел тогда написать на эту тему диссертации для Гарвардского университета. Несомненно дали бы степень доктора «онорис-кауза». Сам Прокопович к ней представил бы!
Эту научную работу я получил по протекции Володи-садовника, как его звали в отличие от Володи-певца, первого паспартизированного Ди-Пи в Италии.
Володя-садовник был родом из какого-то пограничного с Латвией района, в силу чего имел латыша-отца и псковичку-мать. Сам он считал себя в юности русским и православным, но пришедшие немцы придерживались иных генетических воззрений и забрали его в национальный латышский батальон, позже включенный в списки «SS». В рядах этого батальона Володя достиг церковного совершеннолетия, повоевав под Ленинградом, в Либии, на Дону и для довершения практического изучения географии попал в плен под Монте Кассино.
Как латыш, он подлежал возвращению на родину, но начальствовавшему в лагере для пленных «SS» американскому майору понравилась румяная полудетская мордочка эсесовца из русских латышей. Однажды в мае 1945 года он хлопнул Володю по плечу, сказал «о'кэй», дал какую-то бумажку и отправил с солдатом в только что организованный для беженцев лагерь Чине-Читта. Там солдат передал бумажку и Володю другому солдату. Тот бросил бумажку в ящик стола, а Володю — на произвол его повернувшейся на 180 градусов судьбы.
Володя, стоя в воротах, осмотрелся.
— Гляжу: люди и туда и сюда идут… Часовой пропуска не спрашивает, — рассказывал он. — Я тоже пошел сторонкой. Часовой — нуль внимания. Я дальше. Никто не гонится, не кричит, винтовки не наставляет. Я вон в ту римскую развалину напротив лагеря зашел… Никто — ничего!
Господи Иисусе, Матерь Божья!
Да как запузырю трепака в одиночку!
«Барыня, барыня,
Чего тебе надобно…»
И пляшу, и Богу молюсь! Все молитвы, каким бабка учила, вспомнил…
В Чине-Читта Володя стал старшим садовником. Ремеслу этому он выучился у отца-латыша. Потом заручился какой-то Папской стипендией, окончил в Риме университет и уехал за океан с дипломом агронома и знанием пяти языков: английского, немецкого, русского, итальянского и латышского.
Володя-певец, его тезка, был полной ему противоположностью. Знаменит он был тем, что к августу 1945 г, успел уже съездить в Нью-Йорк и вернуться оттуда к месту первоначальной посадки на пароход — в Геную и далее — в Рим.
— Уехать очень просто, — разъяснял он сложную процедуру эмиграции, — никаких виз не нужно. Проскочи лишь на пароход при погрузке, выбери хазуху потемнее и жди, когда отплывет, и тогда иди в сознание…
Володя-певец происходил из беспризорников и некоторый опыт в эмиграции приобрел еще в детстве.
— Я, например, в уголь зарылся, а когда закачало, вылез на палубу. Всем матросам большое удовольствие доставил. Окружили меня, а я пою и на гитаре подыгрываю:
Позабыт, позаброшен
С молодых юных лет…
С гитарой Володя не расставался на всех своих путях в обоих полушариях. С ней попал в плен, на ней же аккомпанировал себе «Катюшу», пропетую статуе Американской Свободы… А в тот несколько трудный момент он пел под ее звон:
Капитан, капитан улыбнитесь!
Ведь улыбка — это флаг корабля!
И капитан, пред лицо которого был приведен покрытый кардифской угольной пылью неизвестной расы певец, не только улыбнулся, но захохотал и приказал дать ему стакан неразбавленного виски.
По этой части Володя был тоже высокий специалист. За выпитым им первым, в его горло прошла длинная очередь последующих — уже от матросов.
Арийское происхождение Володи было установлено лишь при утренней уборке палубы, когда шланг, под давлением трех атмосфер, смыл с него мрачные тени британского империализма — покровы кардифского угля.
До Нью-Йорка Володя доехал с большим комфортом.
— Кроме шеколада ничего в рот не брал, исключая, конечно, финь-шампани…
Но этих двух видов питания хватало с избытком. В уплату за них Володя пел. Голос у него был прекрасный — мягкий, волнистый, как ржаная нива, тенор, слегка лишь тронутый мутью беспризорного детства.
Но посмотреть Нью-Йорк Володе пришлось лишь в отдельных пейзажах через решетки полицейских авто и окна знаменитого Синг-Синга, куда он был тотчас же по прибытии водворен, а через неделю оттуда же доставлен на пароход, уходивший в Геную.
— Ничего! Назад тоже весело ехал! Мировая комса — американцы! В доску свои ребята!
В Генуе высадили и пустили на все четыре стороны.
В Риме предложили место в хоре оперы, но ярый противник всех видов коллективизации, Володя предпочел днем отсыпаться в Чине-Читта, куда определил его отец Филипп, а ночами странствовать с гитарой по этой специфики траториям.
Ночью лиры сыпались в его карман. Днем они еще быстрее высыпались в обратном направлении. И карман и беспризорная русская душа Володи имели одни и те же свойства — они были широки и открыты для всех.
Володя-садовник и Володя-певец были полюсами «новой» русской молодежи, по многим извилистым и тернистым дорогам стекшейся в Рим, чтобы оттуда снова растечься по всему земному шару и даже за пределы его стратосферы с кровавого, не имеющего оправданий себе старта в Римини.
Оба они были двумя крайними звеньями длинной и многообразной цепи психологических, социальных, культурных образов.
Скрепляла ли эти звенья какая-либо общая для них черта, характерная их особенность?
Да. Скрепляла. Это была та отзывчивость к чужой беде, то бескорыстное желание помочь в ней, те проблески, каких уже не видно на «просвещенном» огнями реклам Кока-Кола Западе, но какие все чаще и чаще поблескивают в жуткой тьме «осуществленного социализма».