— Дозвольте пять, Ваше Высочество!
Этот несколько пестрый по стилю обмен приветствиями вызывает удивление только у милого Володи, певшего в то время в ночных остериях Рима нежные песни Есенина под тихий перебор неразлучной с ним гитары. Удивляло его собственное отчество: для всех и «там» и «здесь» этого бесполезного, скорее даже вредного придатка к его имени не существовало.
Позже, когда нажим «горячо любимой» родины на наши черепа несколько ослабел, оказалось, что его подлинного, заверенного ЗАГС-ом отца звали не Николаем, а Семеном… Впрочем, и самого Володю звали Гришей…
…И вовсе не было Слепцова,
А был поручик Пирогов…
Да был ли? Справиться бы надо…
— писал когда-то Апухтин.
Но тогда были иные времена. Теперь не то. Это понимали в Русском Собрании и не «справлялись» о прошлом и не предлагали заполнять, как потом в УНРРА и ИРО, консульских и эмиграционных комиссиях сотен стовопросных анкет.
Там просто помогали, помогали россиянину всех племен и наречий, бывших под скипетром и державой Самодержцев Всероссийских.
Вероятно, как-раз поэтому мы, «новые», врали там меньше, чем где-либо, вероятно, даже и совсем не врали за наглухо закрытой дверью библиотеки Собрания, где шли долгие беседы его главы с новоприбывшими, ищущими его помощи. Беседы с глазу на глаз. Там свято хранились ключи от многих тайн извивов и мечтаний людей российских.
Некоторые из них (иными путями) попадали и ко. мне. Да, и мой собственный пристрелянный на все дистанции глаз подсоветского репортера рассказывал мне кое-что.
Вот по залу Собрания проходит известный нам всем услужливый, говорливый духанщик не то из Тифлиса, не то из Пятигорска… Эх, дать бы ему шомпола, какой бы шашлык по-карски он изготовил! — думается, глядя на эту кругленькую, перекатывающуюся на коротких ногах фигурку…
А я видел ее в другой обстановке. Не в духане, а в ЦК одной из кавказских компартий. Этот духанщик сидел тогда там за столом президиума.
Мое сильно трепанное ухо крепко травленного волка подслушало уже «здесь» и другое: именно по следу этого «духанщика» пущены особо тренированные ищейки лично знающего его Берии…
…Графиня Ш., носительница одной из звучнейших фамилий России, приседает перед князем Романовским в придворном реверансе, а через минуту «духанщик» из ЦК расшаркивается перед ней по всем правилам вежливости кинто тифлисского майдана. Между ними тихий и долгий разговор. При его помощи графиня обращает в трепанные итальянские лиры ничтожные остатки когда-то всемирно знаменитой фамильной сокровищницы.
— Ах, графиня! Итальянский человэк! Какой это человэк! Одын монолитный джулик! Настоящее партийное едынство, а не нация! — сокрушается экс-член президиума ЦК.
И оба они одинаково хотят… есть.
И оба они одинаково хотят… жить.
Нет той области, того угла бытия русских беженцев (тогда еще неудостоенных высокого имени Ди-Пи), в котором бы Русское Собрание в Риме не оказало бы им посильной помощи.
Кухня Русского Собрания, отпускавшая прежде 10–12 обедов в день, стала отпускать 150–200 дешевых до смешного и совсем бесплатных обедов. Доменика возопила о помощи, и у плиты появилась еще Аннушка. Американским дядюшкам напомнили об их новоявленных племянниках и по атлантическим волнам приплыл транспорт одежды, которой хватило на всех. Приплывали и доллары. Но и они, и одежда, и записки, шедшие со стола князя Романовского то к каким-то таинственным полковникам, то к изящно ласковым прелатам, а в результате превращавшиеся в столь нужные потерявшим свое лицо заштемпелеванные доказательства их физического бытия, — все это не было главным.
Этим главным, магнитом, стягивавшим в узкий притибрский переулок и пропитанного до костей традициями Императорской гвардии полковника из Белграда и не выветрившего еще запахов степных трав из своих взлохмоченных вихров красноармейца из-под Белгорода, и смольнянку, и комсомолку, и раскосого калмыка-буддиста, и принесшего на своей шее древний праведный крест уральского казака-старообрядца, и еще недавнего члена ЦК какой-то КП(б), и окаменелого в давности члена союза Михаила Архангела — магнитом для всех была ожившая здесь легенда, древний провидческий сказ о Третьем Риме, в который вели все дороги всех этих без имен, но с единым именем:
— Русь, Россия.
В одряхлевшее усталое сердце дремавшей под чужим небом легенды вливалась новая, беспокойная, дерзкая кровь. Сердце приняло ее и встрепенулось в порывистом биении.
— Никогда за все время своего более чем полувекового существования Русское Собрание в Риме не жило столь активно и импульсивно, — говорил мне один из его старожилов, законсервировавшийся еще с тех баснословных времен, когда русское имя и русский рубль открывали в нем все двери не хуже ключей Св. Петра.
С давно уже нетоптанной эстрады Собрания полились мелодии Мусоргского и Бородина, сплетаясь с мотивами песен, принесенных «оттуда». Еженедельно ставились концерты и доклады на русские темы. Зародился литературный кружок. Зазвучал «Русский Клич», полуподпольный (такова свобода печати в странах свободных демократий) журнал, начавший жизнь с трех листочков текста и живущий до сих пор, до дней, когда из ди-пи, «первопризывников» в Италии волею судьбы и заокеанских учетчиков зубного наличия остался, кажется, лишь автор этих строк (1951 год — Прим. автора).
У меня очень невыгодная наружность. Но, может быть, и выгодная. Сам не знаю. Факт лишь тот, что по внешности меня всегда принимают не за то, что я есть. В глинобитных городках Средней Азии меня считали «центровиком-коммунистом из Москвы». Я им не был, а приехал туда непосредственно с Соловецкой каторги. В Белграде меня ославили немцем, минимум фольксдойчем, но я — зоологическая помесь великоросса с татарином, без единой капли германских кровей. В русском Риме меня опознавали как «старого» эмигранта из Болгарии, хотя я был тогда еще совсем «новеньким» и Болгария — одна из немногих стран Европы, куда меня черт пока не заносил…
— Удивительно, удивительно, — обращается ко мне незнакомая соседка на одном из концертов в Русском Собрании, — откуда они знают Чайковского?
— Они же певцы, — искренне удивляюсь я, — музыканты. Как же им его не знать?
— Не в том дело. Но разве «там» теперь слушают Чайковского? Ведь это же «новые»?..
Моя милая соседка, просидевшая двадцать пять лет в Новом Саду, Панчеве или какой-то иной сербской дыре, была свято уверена, что с ее, Марии Ивановны, отбытием с Графской пристани, культурная жизнь 150-миллионного народа разом оборвалась и трогательные сувениры расцвета русской культуры хранятся только у нее в заветной облупленной шкатулке.
Но между тем…
…Мой друг, секретарь Собрания А. Н. Саков, стремясь найти путь к сердцу ее хорошенькой дочки, снимающейся теперь в фильме «Калиостро» комплиментирует девицу, как версальский петиметр времен фижм и пудреных париков:
— Вы сегодня точно сошли с картины Ботичелли…
— Какой?
— «Весна».
— А в каком кино ее крутят? — с живейшим интересом осведомляется будущая ведетта.
Но удивление при звуках мелодий Чайковского, струящихся из-под смычка «нового» профессора «новой» консерватории (разве такие там есть теперь?), охватывало лишь тех, кто сам позабыл эти звуки, а вместе с ними нередко и русскую речь, сидя в балканских трущобах. Русские «римляне» не удивлялись! Они с первых же дней заговорили с «новыми» на одном языке и, думается мне, в основу этой разом возникшей близости легли заветы Тех, Чьи глаза смотрели со стен Собрания, Тех, для которых никогда и нигде ни в одном уголке непомерной Империи не было ни «старых», ни «новых» российских людей… Кровь славной Семьи пульсировавшая в жилах главы Русской колонии в Риме, вливалась в прозрачное тело мерцавшей легенды, и оно оживало, претворялось в кость и плоть.
— Наш князь, настоящий, — повторяли и в лагерях УНРРА, и в ватиканском общежитии на Виа Тассо, и в подвалах Монте Верде, и Бог весть еще в каких ямах и закоулках, куда загнал русских людей потерявший совесть мир.