И отец, должно быть, тоже думал о том, как вырос Вася.
— Да, в твои годы, брат…
Петр Алексеевич не договорил. Он вспомнил собственную молодость — как жил в людях, как перебрался из деревни в город, казавшийся ему таким чужим и страшным.
— Ты у отца с матерью живешь, грамоте научился и ремеслу, на завод тебя определили. Побольше дорожить местом надо. У вас всё сходки в голове да книги. Читаешь целые ночи…
— Книги плохому не научат, папаня. — Вася поднял голову от тарелки. — Вспомните, сколько намучились на своем веку. Неужели не хотите, чтобы ваши дети жили лучше? Мне без хлеба легче, чем без книг. Позволили бы полки для них устроить в прихожей, а то лежат сваленные в сарае да на чердаке.
— Нет уж, в дом ты мне их не носи. Городовой придет или околоточный и сразу ткнется в твои книги носом. Не расхлебаешься с ними. И так всё беды жду.
— Горя бояться, папаня, так и счастья не видать.
— Ну ладно, отца родного учить еще рано.
Петр Алексеевич начал сердиться, и Анисья Захаровна поспешила погасить назревающую ссору:
— Пироги-то ели бы, остынут ведь.
Вася промолчал и взял кусок пирога. Как-никак, а пекла мать ради его дня рождения.
Семнадцать ему исполнилось перед самым 1914 годом. Еще не грянула близкая уж война, но жизнь рабочего Питера становилась всё более беспокойной. Волна недовольства круто росла. Путиловский в ту зиму бастовал не раз, красные флаги, как костры, то там, то здесь тревожно и весело загорались над заставой. Их не вышивали шелком, не украшали плетеным золотом тяжелых кистей. Маленькие, иногда как головные платки, лоскуты кумача, нацепленные на ствол молодого деревца, вздымались над толпой, чтобы, может быть, через минуту исчезнуть, но видели их далеко, и казалось, шел от них удивительный свет, проникающий в сердца.
Случалось, Вася приходил домой вечером растрепанный, возбужденный, и мать тихо, чтобы не слышал Петр Алексеевич, спрашивала:
— Опять вы шумели, на заводе или на улице?
— Ничего, маманя, не беспокойтесь, — говорил Вася. В ушах у него еще звучала «Марсельеза» и стоял свист казачьих нагаек…
В такие вечера он особенно долго засиживался над книгами. Происшедшее лишь возбуждало потребность лучше понять мир: без этого его не переделать.
В марте в Емельяновке уже явственно ощущалось наступление весны, которая, как обычно, опешила пораньше напомнить о себе, чтобы потом не торопиться с приходом. Сугробы темнели — на них выступала скопившаяся за зиму заводская копоть, — снег становился крупнозернистым. Солнце, не загороженное городскими домами, глядело в окна, и с крыш свисали длинные сосульки, — ребята обламывали их и совали в рот. Это было «мороженое» бедноты. А вечером под ногами весело хрустел ледок.
В один из таких мартовских вечеров Вася сам завел с матерью разговор, не дожидаясь расспросов.
— Беда какая случилась на «Треугольнике». Галошниц отравили. Они там в бензиновых парах работают, а пары эти — человеку яд. Теперь хозяева какой-то новый бензин пустили в мазь, неочищенный, — он дешевле, и вот девушки целыми мастерскими начали валиться, сотни человек. Так их без сознания и выносили…
Мать ахнула:
— Есть и насмерть?
— Не знаю, сколько насмерть, а в тяжелом состоянии многие.
— Что делают из-за копейки, кровопийцы!
— А вы с отцом говорите: не суйся… Разве можно всё это терпеть? Они сами нас заставляют лезть в драку. Становись революционером или пропадай да гляди, как все кругом пропадают. Нет, теперь им с рук не сойдет!
Он был возбужден, его большие карие глаза горели. Два часа назад он встретил в обществе «Образование» треугольниковских большевиков — Приезжинского, Чижова, прибежавших прямо с завода. Их рассказ ошеломил всех. Несчастья на производстве были обыденным делом, к ним как-то уже притерпелись, но такой массовой беды никто не помнил.
Вася вместе с друзьями побежал к «Треугольнику». По Обводному каналу от завода шли женщины, бледные, с лихорадочными глазами. Администрация потихоньку отправляла с завода пришедших в сознание галошниц. У некоторых головы были еще затуманены ядовитыми парами. При виде толпы, собиравшейся к заводу, работницы приходили в болезненное нервное возбуждение. Рыдания сотрясали их, — слишком страшно было то, что они перенесли.
«Я им объясняю, — твердила женщина, которую Вася поддержал, чтоб не упала на мостовую, — я им объясняю, не дойти мне до дому, в голове кружится, ноги не держат. Мастер только худым словом обозвал. У них, у иродов немецких,[1] для нас другого слова нет. „Свалишься, полиция подберет. На извозчике тебя отвезут тогда”».
— Видишь, смеются над нами. Пора уж им поплакать — кровавыми слезами, — говорил Вася матери, рассказывая обо всем этом.
Петр Алексеевич вошел на кухню, прислушался и против обыкновения не стал обрывать сына.
— Везде один разговор, — проговорил он, — там ведь сколько наших баб, в галошных мастерских. Что с ними делают… Креста нет на людях.
— А те, что с крестом, не лучше. Попы только уговаривают галошниц покоряться начальству. Наверно, и молебны служат в церквах за благополучие господ акционеров, чтобы не дал им бог понести убыток из-за отравления работниц.
— Церкви ты не касайся. Перед святой иконой сидишь.
Отец поднял глаза на красный угол. Вася посмотрел туда вслед за ним и махнул рукой:
— Только деньги переводите на лампадное масло.
Он хотел сказать еще что-то, но встретил умоляющий взгляд матери и замолчал. Так было всегда. Эта неграмотная женщина, вся жизнь которой проходила на кухне, у корыта, возле чахлых грядок ее огородика и в сарае, где сидели куры, понимала его и сердцем была на его стороне. Но она боялась ссоры сына с отцом.
Вася замолчал и раскрыл книгу. Может быть, и не стоило трогать сегодня церковь. То, что происходит на «Треугольнике», отец в общем правильно понимает.
События на «Треугольнике» продолжали развиваться и в последующие дни. Даже массовое отравление не заставило администрацию отказаться от своих намерений. Дело ведь шло о барышах. Мазь на ядо* витом бензине пускали в производство то в одной, то в другой мастерской, потом — во всех сразу. Число отравлений всё возрастало. Женщины бились в конвульсиях, исходили кровавой рвотой, валились замертво. Товарищи вытаскивали потерявших сознание из цехов, вырывали из оконных проемов рамы, не имевшие даже форточек, выбрасывали на двор бачки с мазью, распространявшей отраву. Вышедшие на улицу рабочие вступали в схватку с полицией, приставу раскроили голову кирпичом.
Завод остановился, но происходившее на «Треугольнике» касалось не только его работниц. Заволновался весь рабочий Питер, забастовка прокатилась по многим заводам. Начали ее путиловцы.
Весь тот день они провели на Обводном. Ворота и калитки «Треугольника» охраняли усиленные наряды полиции. Городовые пронзительно свистели, размахивали шашками, оттесняя путиловцев, но ребята не расходились. Несколько раз Вася Алексеев пытался пробраться в галошные мастерские, возобновившие работу, переговаривался с резинщиками через окна:
— Бросай работу!
— Путиловский бастует!
— Мы поддерживаем вас!
Вечером Вася снова собрал молодежь:
— Давайте устроим демонстрацию!
— Давайте! — сразу подхватили ребята.
— Да нас тут немного… — оказал кто-то не совсем уверенно.
Вася нетерпеливо дернул плечом:
— Нас знаешь сколько? Не сосчитать. Кругом все наши. Тут в каждом доме путиловцы и галошницы. Начни только!
Они остановились возле панели.
— Товарищи! — крикнул Вася, обращаясь к прохожим. — Путиловцы идут на демонстрацию! Присоединяйтесь к нам! Долой капиталистов-отравителей!
Они вышли на мостовую и двинулись к Нарвским воротам. Сотни людей услышали и увидели их. И люди вслед за ними сходили с панелей. Толпа всё росла и становилась теснее.
Смело, товарищи, в ногу,
Духом окрепнем в борьбе! —