Я действительно был почти свободен. Но — почти... Она была блестяще образованна и хороша собой. В ней не было ни грамма фальши, правда, степень бакалавра философии дается так-то легко, и к двадцати трем годам в ней был некоторый налет «синего чулка» — ученой женщины. Мы были открыто приятны друг другу, относились с взаимной симпатией, но... настоящей любви к ней я не чувствовал. А кто в нашем возрасте не мечтал о настоящей... нетленной...
Это была наша последняя встреча. Я не позвонил ей. Ни вечером, ни утром. Не скажу, что мне легко было принять это решение. Сегодня нет-нет да услышу фразу: «Ну какой же ты был дура-ак!» И то правда — но самое главное, что я таким и остался... И произносящий эту фразу считает себя таким умным, таким практичным жильцом на этой планете, но говорит-то мне это здесь. Тогда, в сорок пятом, все бросить и уехать с Сашенькой Кронберг было для меня все равно что бросить и забыть свою мать (которая никогда не бросала и не забывала меня), своего отца (они и так были заложниками этой системы), бросить город моего детства и юности, своих друзей, свои привязанности, свою страну.
В эти дни я был занят составлением отчета об участии в движении Сопротивления, но успел только собрать некоторые документы...
Поздно вечером 19 апреля в дом, где я теперь жил, явились два советских военнослужащих и предложили ехать вместе с ними. Внизу уже ждала машина. Примерно через час мы прибыли в Баден, небольшой городок юго-западнее Вены. Здесь размещался штаб Толбухина. Меня поместили в просторную комнату на втором этаже богатого особняка, с множеством лепных украшений. Снаружи здание охранялось автоматчиками. Позже сюда же доставят майора Сокола. Мне сказали, что в ближайшие дни, нас, вероятно, отправят самолетом в Москву. Пока с нами никто не разговаривал, мы могли общаться между собой, и нас неплохо кормили.
Так прошло четыре дня. О нас словно забыли. Я получил возможность ближе познакомиться с Соколом. Прежде я видел его всего один раз, когда вместе с Вилли присутствовал на совещании руководителей групп. Сокол был человеком невозмутимым и даже, как мне показалось, на редкость спокойным. Его карие глаза искрились едва заметной насмешкой и не задавали вопросов. Его мягкий голос будто призывал к выдержке и терпению. В сочетании с невысоким ростом, весь его облик как-то не вязался с ролью легендарного руководителя всего движения Сопротивления Австрии. Он казался общительным, эрудированным и добрым собеседником. Интересовался Москвой, русским языком. Старался с моей помощью увеличить небольшой запас известных ему русских слов. Время шло для нас незаметно.
В один из дней нашего не совсем понятного заточения я увидел небольшую заметку во фронтовой многотиражке (возможно, это был «Боевой листок», отпечатанный типографским способом). Газетку кто-то случайно обронил, а может быть, мне ее подбросили... В ней сообщалось, что успешное проведение венской операции стало возможным, благодаря действиям СМЕРШа и отряда Дунайской флотилии, в результате — наряду с прочими успехами удалось сохранить от разрушения город Вену... Там же сообщалось о представлении к правительственным наградам участников. Но ни словом не упоминалось в ней ни о Соколе, ни о роли австрийского движения Сопротивления. Эта заметка вызвала у меня чувство жгучего стыда за соотечественников. Я не знал, как сказать об этом Соколу. Решил пока отложить этот неприятный разговор по крайней мере до следующею дня. Но вечером за мной пришли. Сержант повел меня в соседнее здание, где в просторном, ярко освещенном кабинете я предстал перед щеголеватым майором в новеньком кителе, с золотыми погонами. Он держал в зубах сигарету «джонни», небрежно перебрасывая из одного угла рта в другой. Смершевец остановил на мне испытующий презрительный взгляд, а затем обратился к присутствующей здесь же миловидной девице с погонами лейтенанта. Ее новенькая гимнастерка, туго перехваченная широким ремнем, подчеркивала пышность груди и бедер.
— Спроси-ка у этого... (майор по фамилии Зарубин произнес нецензурное слово) фон-барона, знает ли он, с кем имеет дело? (В моих документах, оформленных уже в Вене, в целях конспирации я значился как «фон Витманн»), Переводчица, видимо, привыкшая к лексикону майора, перевела вопрос. Поблагодарив ее, я сказал по-немецки, что ее помощь нам не потребуется, поскольку я русский...
— Что он там прохрюкал на своем свинячьем языке? (Так даже в гестапо со мной не разговаривали...)
Я ответил, что, видимо, имею дело с офицером СМЕРШа... Что же касается «свинячьего языка» (мне захотелось уязвить майора), — это язык Маркса и Энгельса, Шиллера и Гёте, этим «свинячьим» языком в совершенстве владел Ленин!
Смершевец сначала потерял дар речи, а потом обрушил на меня поток отборной нецензурной брани. И все это в присутствии женщины. Он добивался от меня отказа от того, что было в моем незаконченном письменном отчете. А еще я должен был признаться в сотрудничестве с парой иностранных разведок, и не каких-нибудь захудалых, а самых знаменитых, требовал признания в добровольной сдаче в плен — якобы в добром здравии и при оружии... А плен, по приказу Верховного — считался «изменой Родине»! Несколько раз он хватался за кобуру, грозясь пристрелить меня. Но вскоре убедился, что этот прием мало действовал.
Я отказался отвечать на его вопросы и потребовал встречи с представителем фронтовой разведки.
Как и следовало ожидать, моя строптивость не осталась без последствий. Я был отправлен в сырой темный подвал. Тусклый электрический свет едва проникал снаружи через крохотное оконце у потолка. На полу спали несколько человек. Под ногами хлюпала грязь. Стены также была влажными и липкими. В подвале раньше хранили уголь. Когда рассвело, можно было разглядеть на стене следы пуль и бурые пятна крови. Видно, здесь же расстреливали...
Я опустился на корточки, не решаясь лечь вместе с другими в липкую жижу. Горькая обида и недоумение переполнили меня, вытеснили все другие ощущения. После всего пережитого... За что?.. Слезы душили меня. Всю ночь я не сомкнул глаз, еще надеясь, что произошла нелепая ошибка. Вспомнилась газетная заметка... Так вот, оказывается, в чем дело! Теперь я почти не сомневался в правильности своей догадки. Карьеристы из ведомства Абакумова[18] приписали себе заслугу в успешном осуществлении Венской операции. А действительных ее участников, австрийских борцов Сопротивления, решили устранить. Я оказался в том числе... Меня-то они уничтожат первым!
Догадка моя стала еще более реальной, когда выяснилось, что в подвале вместе с мной были люди, приговоренные Военным трибуналом к расстрелу. Теперь они ожидали приведения приговора в исполнение или помилования...
И снова жизнь моя повисла на волоске. Еще несколько раз меня вызвал майор и демонстративно рвал и бросал в мусорную корзину документы о действиях боевых групп движения Сопротивления.
— Все это ложь! — орал он. — Никакою движения Сопротивления не было. И твоего участия в нем тоже. Ты добровольно сдался в плен и тебя следует расстрелять как изменника Родины!..
Я ответил ему, что в плен меня взяли раненного, как и тысячи других в Харьковском котле.
— А почему ты не вцепился зубами в руку фашиста, чтобы быть застреленным! — кричал следователь.
(Мне припомнилось, как в Харьковском котле один такой герой у меня на глазах срывал знаки различия со своей гимнастерки и землей лихорадочно затирал оставшийся на ткани след.)
Я не удержался и брякнул:
— Хотел бы посмотреть, как в этой ситуации укусил бы фашиста ты...
Что было дальше, рассказывать не хочется. Наверное, он, отродясь, был бешеный, а теперь взбесился вконец. По его протезной логике получалось, что остаться в живых на этой войне — и есть самое тяжкое преступление... В СМЕРШе посчитали, что «такое» — просто так не бывает...
— Вот если бы фашисты тебя повесили или расстреляли, тогда еще, возможно, мы бы тебе поверили...