Литмир - Электронная Библиотека

Стукнул новый выстрел. И опять над мыском. Васяка поморщился:

— Твои воюют?

— Мои.

— Сколь наехало?

— Четверо. Один кашеварит, трое охотятся.

— На такое озеро… трое. Тут по меньшей мере с десяток уместится. На других вон болотниках — через каждую кочку дуло.

— У меня посвободнее.

— А ты бы кого-нибудь еще пустил, разгрузил бы соседние озера. Имеешь ведь право.

— Имею, — уклончиво буркнул Ефим.

Они помолчали, понаблюдали за озером, за утиными табунками, выныривающими из поднебесья. На дальних болотниках уж разгоралась пальба, и птица опять заносилась, заметалась межозерьем, не находя нигде пристанища.

— Кто, говоришь, тебе оплачивает? Горторговцы вроде?.. Ишь ты, и средства на забаву нашли… — Васяка усмехнулся, поразмышлял малость: — Как бы ты, Ефим, в скверную историю не влип. Неладно здесь что-то.

— Чо вы все ко мне вяжетесь… — прорвало опять Ефима, — неладно, не так. Сам разберусь, поди, не маленький.

— Ну, ну… — поерзал недоуменно в седле Васяка, поправил на боку сумку. Неловко, видно, стало, не то за себя, не то за Ефима. — Ну, ну, — намотал он, готовясь отъехать, повод на руку, — тебе, как говорится, виднее.

17

Стрельба в этот вечер не унималась допоздна, до ночной непроглядной темени.

Ефим сидел за столом, выписывал путевки охотникам. Слушал, как тонко подрагивают, отзываются оконные стекла на голоса ружей.

Часто теперь разряжался и директор. Ефим уже узнавал его ружье, его тягучие, глубокие вздохи. Двенадцатый калибр — не шутка, хорошеньким начинен зарядом.

Покончив с путевками, Ефим распахнул окно, смотрел, как над озером, в густой сумеречной синеве, возникали то здесь, то там длинные красные языки дуплетных выстрелов, как такие же двойные огненные плевки тонко высверкивают на дальних озерах.

Вот нынче охотник пошел. Никакой удержи на него нету. Спать готов на воде, подчистую всех уток выхлестать.

Впрочем, и раньше не лучше было. Кое-кто и по цельной лодке настреливал. Плывет, присесть негде. А еще жалуются, что птицы становится меньше, что пустеют озера.

За Сартыкулем, на той стороне, все время курился костерок, маячила массивная фигура Димы. Шофер, видать, крепко расстарывался — скатерть-самобранку готовил.

Что ж, это по нему занятие.

И только уж в полной темноте, в созревшей окончательно ночи, с низкими, крупными звездами вверху, с разными подвижными и неподвижными звездами-огоньками на земле, выстрелы прекратились. В наступившей глубокой тишине обозначился скрежет уключин, звон разбиваемой веслами воды — охотники съезжались на стан.

В костерок за Сартыкулем подкинули дров, огонь занялся ярче, игривей, выявляя людей, ходивших вокруг, высвечивая край березового колка, его частые белые стволы.

Ефим, однако, не пошел к охотникам, как ни разбирало мужика желание знать, сколько отстреляно вечером дичи. Подумают еще, что на выпивку напрашивается. Сколько отстреляно, столь и отстреляно. Что толку идти? Что с них стребуешь, если сам крепко проштрафился?

Уж вечером-то директор вволю натешился, отвел душеньку. Грех, поди, жаловаться. Нахлопал, наверно, за неудачное утро птицы. А не нахлопал, то так тому и быть. Значит, стрелок такой, липовый. Не позорься тогда, не бери ружья в руки. Ефим же все сделал, от него зависящее, обеспечил спокойную охоту.

Как-то бы и завтра обезвредить Таську, не дать ему развороту. Только после этого можно что-то будет и с горторговцев спрашивать.

Может, еще раз поговорить с парнем? Образумится, может, поймет, что к чему? Не полный ведь он дурак, в самом деле.

— Опять куда-то засобирался? — Степанида рывком приподнялась в кровати, поправила сползшую с плеча лямку ночной рубашки. Она только что легла и задремать не успела. — Ишь моду взял… Сызнова выпивший придешь?

— Скоро я. К соседу схожу.

— А-а, — успокоилась Степанида. — Ступай, конечно… давно пора. Четушечку вон в буфете захвати и ступай.

— Я еще должен и четушечку нести.

— А чего здесь такого? Ты, если разобраться, так больше виноват. Экую войну учинили. Срам… Артемьевна на меня весь день глаза не поднимала. И так-то всегда тихая, а тут совсем… Фермерша, заведующая наша, и та заметила: «Чтой-то вы, бабоньки, друг на дружку не глядите?»

Ефим махнул рукой, пошел из избы. Степаниду слушать, не переслушаешь.

— Только он, знать, не приехал еще, Таська-то… мотоциклет не трещал, — крикнула вслед Степанида. — Он может и в поле заночевать.

«Ничего, ничего, — сказал себе Ефим. — Хоть с Артемьевной переговорю».

Артемьевна не спала, сидела за прялкой. Голову повязала платком, на нос посадила круглые очки — старуха старухой. А ведь всего на три года постарше Степаниды. Никуда, однако, не денешься, постареешь, ежели тебе такая судьба уготовлена.

В двадцать с небольшим кончилась, можно сказать, и личная жизнь Артемьевны. Парень ее, Иван, был призван в первые же дни войны, с Ефимом и Васякой вместе. Все трое возвратились. Хоть контуженые, пулями да осколками попорченные, а возвратились. Но Иван, самый молодой из них, недолго протянул, ранения, видать, потяжельше оказались, скрутили в скорую пору мужика.

Осталась Артемьевна с грудным ребенком на руках да четырьмя стариками, своими родителями и родителями Ивана. Не бросишь ведь, не уйдешь от свекрови со свекром, родня ведь, не чужие ей.

Свои отец с матерью жили хоть и отдельно, самостоятельным домом, но и о них заботиться, доглядывать приходилось, двух братьев Артемьевны тоже война съела, кому, кроме дочери, до стариков дело.

Не было больше никого из родных и у свекра со старухой. Они еще в гражданскую дань дочерьми и сыновьями отдали. Кто голодных годин отведал и сник, кто шашками белых порублен.

Так вот за стариками, больными и немощными, и прошла молодость, жизнь Артемьевны. Билась, разрывалась на две семьи, на два дома, свету белого порой не взвидывала. А тут еще сын подрастал, последние силы и здоровье выматывал, без строгости-то отцовской.

Высохла, состарилась, одним словом, не по годам Артемьевна.

Ползет, свивается в пальцах куделя, жужжит у пола веретено.

Хозяйка поджидала сына, работничка. Ужин на столе был накрыт расшитым полотенцем, пробивал его духовитостью.

— Проходи, соседушка… садись, — отстранила работу Артемьевна. — А я на Протасия подумала, как калитка состукала. Вовсе забыла, что мой-то на мотоцикле должен…

Артемьевна суетливо бегала по избе, старалась получше приветить гостя: и к столу его зазывала, чайку испить, и табурет подставила.

— Он чего позднится у тебя? — устроился прямо на пороге Ефим. Прислонился спиной к дверному широкому косяку.

— Ой, ты чего в ноги-те сел? — напустилась на него Артемьевна.

— Ладно, ладно… Чо, спрашиваю, Протасий позднится?

— А заехал небось куда… Молодой, везде успеть надо. Исхудает опять за осень, скулы одне выпрут. Вон как на комбайне мотает… Утки еще эти вдобавок, охота эта. Чтоб ей сгореть вовсе. Ночесь-от ни на глазок не спал почти.

— Вот-вот, — подхватил Ефим. — Я тоже насчет охоты пришел… Уговори ты своего, бестолкового, пусть пока не заплывает на озеро. Я, может, разрешенья добьюсь.

— Дак ведь я рада бы, — стоя посередь избы, запомаргивала, запоблескивала из-под очков Артемьевна, — дак они разве нынче матерей-от слушают. А у вас с ним на принцип пошло.

— На принцип, — тотчас потемнел Ефим. — Крепко он меня задевает, я ж при должности.

— Вот, где мне вас сдержать?

— Ну, скажи ему… Ну, позволю я им охотничать. Только пусть при горторговцах не лезут, не подводят меня. Хужее себе делают.

— Ясно хужее.

— Значит, договорились?

— Ой, не послушает он меня. Ой, не послушает, — все помаргивала, все блестела слезой Артемьевна.

«Кто знает, кто знает? — думал, уходя, Ефим. — Материнская слеза — она силу имеет, получше иной раз всякой угрозы действует».

29
{"b":"237077","o":1}