Это было ясно!
Лафайет первый подал пример генералам, которые впоследствии бросали на произвол судьбы свои армии и являлись, чтобы захватить власть под предлогом спасения страны.
Следовало бы его арестовать да предать военному суду; если б его приговорили к десяти годам каторжных работ с ядром, прикованным к ноге, как рядового солдата, то другие генералы не спешили бы прибыть в Париж без приказа.
И вот, обвинив якобинцев в Национальном собрании, он поспешил к их величествам, вызвался проводить их в Компьень, откуда король мог отдать приказ о пересмотре конституции, восстановить монархию во всех ее правах, а дворянство во всех его гражданских привилегиях; сам же он, Лафайет, брался выполнить волю короля, а если б Париж оказал сопротивление, готов был поступить с ним, как с мятежным городом. Все это мы узнали позже, по письмам из Кобленца. Но королева и король недружелюбно встретили его предложение.
Королеве хотелось, чтобы ее освободили пруссаки, а не Лафайет. Она помнила, как он препровождал королевское семейство из Версаля в Париж под возгласы толпы, одетой в рубище:
— Вот булочник, булочница и мальчишка-подручный!..
Она не могла забыть об этом, привыкнуть к мысли о какой-то конституции, и тем более не могла считать г-на Лафайета спасителем монархии. Она предпочитала самодержавную власть Пруссии и своего племянника Франца, императора германского и короля Богемии и Венгрии.
Лафайет понял, что те времена, когда он красовался на белом коне, миновали, и все-таки сделал попытку собрать национальную гвардию, и разогнать клуб Якобинцев. Но мэр Парижа Петион запретил бить сбор. Никто не явился, и г-н маркиз, приуныв, мирно вернулся в свою армию под Седаном.
Патриоты ясно видели измену: Национальное собрание со всех сторон получало петиции, требовавшие наказать изменников, особенно же Лафайета.
И вот в начале июля 1792 года, когда выдались самые жаркие дни в году, тысячи федератов, не обращая внимания на вето, двинулись в поход, собираясь разбить под Парижем военный лагерь на двадцать тысяч человек. Шли они небольшими отрядами, но пять-шесть человек, в блузах, куртках-карманьолках, красных вязаных колпаках, сдвинутых на затылок, захватив смену одежды — рубаху, штаны, пару башмаков, связанных в узелок, болтавшийся на палке.
— В Париж! В Париж! — кричали они.
Даже самые рассудительные и старшие из них говорили, когда их, случалось, остановишь да предложишь наскоро осушить кружку пива или стаканчик вина:
— Идем туда защищать свободу, свергнуть угнетателей и наказать изменников!
Пыль покрывала их белым налетом. Сердце у меня колотилось, когда я провожал их взглядом. Они оборачивались, махая нам колпаками да шапками и кричали:
— Прощайте! О нас услышите скоро!..
Так бы и я пошел вслед за ними, но удерживала мысль об отце и матери, о Матюрине и Этьене, которые обойтись без меня не могли. Тяжело бывает на душе, когда ты вынужден оставаться!
В те дни министр короля Террье отдал письменный приказ директориям всех департаментов останавливать и разгонять отряды любыми средствами, напомнить окружным и муниципальным советам, что на должностные лица возлагается вся ответственность и они должны приказывать полицейским офицерам, национальным жандармам и всем общественным властям, чтобы они мешали людям покидать свой край под предлогом, будто те отправляются в столицу. Но послание министра не произвело ровно никакого действия. Напротив, все клубы громко возроптали, а Шовель объявил, что послание это — настоящее предательство; что пруссакам дали возможность соединиться с австрийцами, что им как бы очищен путь в нашу страну, а теперь вот прибегают к вето, к угрозам законами военного времени и другим возмутительным средствам, лишь бы помешать гражданам выполнить свой долг.
Стало также известно, что слуги короля, переодетые в солдат национальной гвардии, повсюду выступали против федератов, которых обзывали «санкюлотами»[169], словно быть бедным — преступление, будто часто не бывало доказательств тому, что в бедности проявляешь больше благородства и чувства собственного достоинства, чем проявляют такие вот негодяи. Ведь стать лакеем нетрудно; лакею легче добыть деньги, чем тому, кто работает с утра до вечера, занимаясь своим ремеслом.
Все думали, что пришло время проучить это мерзкое отродье, и Национальное собрание объявило, что гражданам из национальных гвардейцев, которых привела в Париж преданность конституции, — то ли для того, чтобы присоединиться к запасной армии в Суассоне, то ли чтобы отправиться к границе, — надлежит записаться в муниципалитете; что они будут присутствовать на празднествах в честь Федерации 14 июля, получат билеты на трехдневный военный постой, а затем муниципалитет выдаст им подорожную на дальнейшее следование по этапам до места назначения, где будут составлены и приведены в боевую готовность их батальоны, состоящие на жалованье.
Декрет произвел благоприятное действие. Он был разослан с особым нарочным по восьмидесяти трем департаментам, и тут-то королю, королеве, придворной знати и министрам довелось узнать, что вето — это еще далеко не все, и хотя Люкнер по приказу правительства отступал перед австрийцами в Нидерландах, хотя в Кобленце девяносто пять тысяч пруссаков и австрийцев соединились с двадцатью тысячами эмигрантов, готовых вторгнуться в нашу страну; хотя Буйе вынашивал свой пресловутый план и уже исполнил обещанное, указав иностранцам дорогу во Францию, и вступил в сговор с Фридрихом-Вильгельмом, Францем II и герцогом Брауншвейгским; хотя согласно этому пресловутому плану он уже и собирался атаковать Лонгви, Седан, Верден, которые, как он думал, плохо подготовлены для обороны, а затем двинуться на Париж через Ретель и Реймс по чудесным долинам Шампани, где амбары и гумна наших крестьян, как он думал, должны были прокормить захватчиков; хотя и звучали проповеди неприсягнувшего духовенства, которое все больше и больше отторгало Вандею и Бретань от нашей революции; хотя в нижнем Лангедоке и подняли мятеж крестьяне, подстрекаемые графом Сайяном, правителем, что орудовал от имени принцев, словом, хотя дворяне, двор и епископы продолжали свою предательскую деятельность, объединившись против нас в стремлении восстановить произвол королевской власти, все они были в явном проигрыше.
Да, если б они сохранили хоть крупицу здравого смысла, то, должно быть, увидели, что армии сапожников и адвокатов, как они нас называли, не боялись ни знаменитых гренадер Фридриха, ни уланов богемского и венгерского короля, ни благородных потомков кичливых завоевателей.
Ну, а прежде всего, сражаться за свое дело это не то, что позволить переломать себе кости ради принца, который отшвырнет тебя потом в сторону, как старый ненужный костыль. Такая мысль должна была бы прийти им в голову, и, по-моему, Людовик XVI так и думал, потому что позднее были найдены у него в несгораемом шкафу письма, полные отчаяния, — в них он сетовал на то, сколько беспокойства и тревог причиняло ему стягивание войск, состоящих из сапожников и адвокатов, и как хотелось бы ему, чтобы у них началась междоусобная война.
Никогда мне не забыть похода федератов, особенно же душераздирающего вопля, потрясшего Францию в тот час, когда в начале июля, во время великого движения патриотов, была распространена по стране знаменитая речь жирондиста Верньо и мы увидели, что нашу мысль об измене Людовика XVI разделяет Национальное собрание.
Шовель сам прочел эту речь у нас в клубе. Услышав ее, все побледнели от волнения. Верньо говорил:
— Во имя короля, ради отмщения за достоинство короля, ради защиты короля, ради того, чтобы прийти на помощь королю, французские принцы подняли против нас европейские дворы, заключили Пильницкий договор, Австрия и Пруссия взялись за оружие[170]. Король — предлог и причина всех бед, которые враг пытается обрушить на наши головы, всех бед, которые нам угрожают.