Представляешь, как мне было приятно слышать это. Потом он сложил письмо, спрятал его в карман, говоря: «Вчера в клубе выступал люневильский депутат Реньо. Он жаловался, что никто не благодарит Мертскую национальную гвардию за ее усердие, и сердился, что мы хотим сначала все проверить, а потом уж и благодарить. Так вот я и прочту им это письмецо. Посмотрим теперь, что ответит Реньо!»
Я уже не раз посещала клуб без особого удовольствия, но, когда батюшка сказал, что он прочтет твое письмо патриотам, я тотчас попросила, чтобы он взял и меня.
— Хорошо, только поскорее одевайся, — сказал он. — Опаздывать не хочется.
Мы только что поужинали. Я живо вымыла тарелки, надела хорошенькое ситцевое платье, с букетиками цветов, и чепчик. Батюшка уже торопил меня, кричал из своей комнаты: «Пора, Маргарита, пора». Я подхватила его под руку, и мы вышли из дома в половине восьмого.
Бретонский клуб недалеко от нас, — минутах в двух, не больше. Ворота старинного монастыря выходят на улицу Сент-Оноре, над ними развевается большое трехцветное знамя, а во дворе возвышаются два тополя. Помещение клуба — направо, как входишь во двор; дверь все время отворена, только если пойдет дождь, ее закрывают. Те, кто опаздывает, остаются у входа, слушают, хотя и мешает шум экипажей.
Когда мы пришли, почти все места уже были заняты. Председатель — господин Робеспьер, молодой человек, бледный и худой, во фраке небесно-голубого цвета с широкими отворотами, в жилете и с белым галстуком, уже звонил в колокольчик, объявляя этим, что заседание началось. Я тотчас же прошла на хоры, где сидели женщины, и увидела, как г-н Приер[121] и г-н Дантон, которые пришли вслед за нами, пожали батюшке руку, а потом уж сели. Старик секретарь, Лафонтен, читал протокол вчерашнего заседания. Когда он окончил, батюшка, поднявшись со скамьи, произнес:
— Я хочу ответить на жалобы люневильскому депутату Реньо, требующему, чтобы мы выразили благодарность г-ну Буйе и мертской национальной гвардии, которой он командует. Я прошу разрешения прочесть письмо солдата национальной гвардии из моего бальяжа. Он пишет мне как раз по этому поводу. За него я ручаюсь как за себя; он сам принимал участие в походе.
— Предоставляю вам слово, — сказал председатель.
Так в Париже принято: тут в одни голос двое да трое не говорят, не стараются перекричать друг друга. Каждый выступает, когда придет его очередь, и все довольны.
Стало очень тихо, и отец принялся читать твоё письмо. Нечего и говорить, как у меня заколотилось сердце. Начал он с того места, где ты описываешь, как вы услыхали первый пушечный залп на дороге у Сен-Никола, и кончил вашей встречей с гусарами, которые учинили побоище, сгубив несчастных людей. Звучный голос отца проникал всюду. Трудно представить себе, в какое негодование пришли все собравшиеся, когда узнали, что патриотов национальной гвардии отослали до атаки, чтобы немцы могли в свое удовольствие грабить и избивать народ. Да, вообразить это невозможно. Произошло нечто неописуемое: люди, словно сговорясь, вскочили — и на трибуне и на скамейках слышался невнятный гул голосов, и, хотя Робеспьер изо всех сил тряс колокольчик, длилось все это минут десять, а то и больше. Наконец люди все же снова сели, и батюшка принялся читать письмо дальше. Но закончить ему не удалось: негодование охватило всех с новою силой, когда он прочел твой рассказ о злодеяниях, которые вы увидели у Новой заставы. Он прервал чтение и, побледнев как смерть, крикнул:
— Да нужно ли продолжать? Вы теперь узнали о делах в Нанси и видите, может ли лотарингская национальная гвардия восхвалять господина Буйе. Вы хорошо видите, хотели ли наши патриоты запятнать руки кровью своих братьев! Я так и знал, я был уверен, что все они оплакивают загубленных. Отринем же кубок этот от наших губ, пусть немцы заодно с Буйе сами осушат его: нам он омерзителен.
Отец сел. В зале бушевала буря и выделялся только громовой голос г-на Дантона, который благодарил отца за то, что он сообщил клубу об ужасном побоище. Дантон говорил, что патриотически настроенные жители восточных провинций нашего государства не способны поддерживать происки чужеземцев и что клевете не затронуть патриотов.
И знай, Мишель, что, несмотря на одобрение Национального собрания, обманутого продажными людишками, несмотря на интриги Буйе и Лафайета, несмотря на все роялистически настроенные газеты, двадцать восемь батальонов национальной гвардии отказались голосовать за благодарность, которую король требовал для Буйе. А весь батальон из Валь де Грас даже выступил против, утверждая, что Буйе далеко не герой, воодушевляемый патриотизмом, а человек, жаждущий кровопролития, и что за победу в Нанси он, если судить беспристрастно, заслуживает казни, а не лавров.
Вас обрадуют добрые эти новости. Да, мы не одни ратуем за справедливость и свободу; доблестные парижане на нашей стороне, и, можно сказать, все порядочные люди сплачиваются.
Ну, скоро мне уж не хватит бумаги, а о стольком хочется порассказать — и о смерти доброго нашего Лустало, о похвалах, которые все воздают его мужеству и самоотверженности. Вас бы это очень тронуло, но уже не остается места, да и пора кончать! Скоро — я надеюсь, в будущем году — мы поговорим обо всем, мирно сидя у очага в харчевне дядюшки Жана. Тогда конституция уже будет завершена и права человека завоеваны. Ах, как же мы будем счастливы тогда! Запасемся же терпением. А пока, Мишель, хорошенько заботься о нашем садике. Стоит мне вспомнить о нем, и я словно чувствую вкусный запах плодов, словно вижу нашу комнату наверху, вдыхаю аромат сочных груш и наливных ранетов, что по осени рядами лежат на полках.
Господи, какой у нас чудесный край! Одно у меня утешение — мысль о том, что ты каждый вечер поднимаешься в нашу комнату вместе с малышом Этьеном и вы лакомитесь фруктами. Очень это меня радует.
Ну, я кончаю. Прощайте, прощайте все… Обнимаю вас. Скажи всем добрым друзьям нашим из Лачуг, пожелавшим вложить в корзину гостинцы, что нам так и кажется, будто мы получили их подарки, и благодарим всех несчетное число раз.
Прощайте, дядюшка Жан, тетушка Катрина, Николь, Мишель, прощайте!
Маргарита Шовель.
Париж, сентября 24 дня, 1790 года.
Глава четвертая
Письмо Маргариты оказало благотворное действие на многих наших земляков. Помнится, я читал его раз сто, если не больше, потому что слушателями были не только жители Лачуг, но также все возчики, торговцы зерном — словом, все проезжие, что останавливались в харчевне «Трех голубей». Люди входили, здоровались и, заказав кружку вина, тотчас же начинали кричать:
— Эй, хозяин Жан, говорят, вы получили вести из Парижа. Хорошо бы и нам послушать, что там делается!
И тогда Жан Леру звал меня:
— Принеси-ка, Мишель, письмо!
Я доставал из шкафа письмо и читал его от точки до точки в кругу слушателей, которые внимательно слушали, так и застыв с корзиной за спиной или с кнутом на плече. Люди удивлялись, просили объяснить непонятные места, и хозяин Жан пространно рассказывал обо всем — о клубах, рынках и даже театрах, которых он и в глаза не видел, зато представлял себе хорошо благодаря природному уму. В конце концов, подивившись всему, каждый возвращался к своим делам, восклицая:
— Ладно! Пусть только патриоты крепко держатся в Париже и всегда берут верх. Вот в чем суть.
Пришло время подбодрить народ — дело в том, что дворянам, бывшим судьям, епископам больше не удавалось поддерживать несправедливые законы в Национальном собрании, так как депутаты третьего сословия ясно доказали их неправоту, их стремление жить за счет народа, вот они и решили вновь силою захватить власть над нами. Но биться за это сами они не хотели — это было слишком опасно. Они стремились натравить нас друг на друга, а в случае если это не поможет, призвать на помощь немцев. Дворяне уже попробовали нанести первый удар в Нанси, столкнув национальную гвардию с войском; теперь епископы собрались нанести второй удар, и это было не менее опасно. Они столкнули религиозных людей, уповавших на жизнь вечную, с патриотами, уповавшими на земные блага. Захватив снова земные блага, религиозные люди должны были отдать все епископам и довольствоваться их благословением.