Все было ясно! Мы отвечали за жизнь короля и королевы перед королями вселенной, а ему, Буйе, известны были наши силы, он собирался привести врага к нам — на свою родину, и дотла разрушить Париж.
Вечером, когда я прочел это послание батюшке, он стиснул кулаки и, подняв руки над головой, воскликнул:
— О господи, господи! Да неужели же существуют такие негодяи на свете! Если б Никола — а ему тоже известны дороги в наших краях — привел бы врага в Лачуги, я бы умер от горя!
Я отвечал:
— Что и говорить, батюшка… но ведь вы-то не дворянин… вы не потомок победителей… вы не генерал, назначенный королем, не получали больших пенсионов, не имели почестей, власти. Вы — бедняк крестьянин, всю жизнь вы маялись. Родина вам ничего не дала — ни единого лиарда… Вы обязаны ей лишь своим рождением — и за одно это вы любите ее. Вы содрогаетесь при одной мысли об измене ей. А для дворян родины без пенсионов и почестей не существует. Истинная родина для них там, где существуют рабы, работающие на них, и короли, осыпающие вельмож щедротами. Пришлось бы им, как нам, копать землю, ковать, работать с утра до вечера, чтобы содержать короля в роскоши, они бы сразу перестали быть роялистами.
Что я говорил отцу, то и вышло: вернувшись в Тюильри, Людовик XVI уже не был самодержцем, не мог больше осыпать царедворцев милостями, и множество вельмож тогда бежали. Стало известно, что все офицеры полка Колонель-Женераль из Дюнкеркского гарнизона перешли за одну ночь к австриякам, а те, что находились в Лиле, попытались сдать город врагу, что и сделали бы, если б не патриотизм солдат и горожан. Все мы сокрушались; поутру было страшно пробуждаться: а вдруг уже тут Конде или Леопольд с Вильгельмом да с ними сто тысяч мерзавцев. Весь французский народ считал, что Людовик XVI недостоин править страной, все говорили, что он нарушил присягу и устроил заговор против родины, что он самый опасный враг наш, потому что те военные силы, которые он черпал из народа для нашей защиты, должны были помочь ему выдать нас врагу. Невозможно было жить с такой ужасающей язвой, и все здравомыслящие люди сознавали это.
Из парижских газет мы знали, что тамошние патриоты такого же мнения. Но кого поставить на его место? Одни настаивали на том, что короля необходимо отстранить, и предлагали согласно конституции возвести на трон дофина с регентом; другие предлагали назначить кого-либо исполнителем законов, иные стояли за республику. Но в клубе Якобинцев Робеспьер восставал против создания республики. Он говорил, что одно название ничего не стоит, что можно жить счастливо и быть свободным и при монархическом строе и быть рабом и обездоленным при ином республиканском. Дантон был только за отстранение Людовика XVI в присутствии совета и опеки над ним, как над слабоумным. Петион разделял мнение Робеспьера, а Бриссо, Кондорсе[129] и герцог Орлеанский склонялись к республике. Однако я думаю, что если бы в ту пору кто-либо имел возможность назначить герцога Орлеанского вместо короля, то, невзирая на свои республиканские убеждения, он принес бы себя в жертву родине. Только нужно было ему дать понять, что он стал бы сильнее всех, ибо такой осторожный человек сознавал, как опасно принять на себя эту роль, когда за спиною Мараты, Камиллы Демулены и Фрероны. Никто об этом тогда не подумал: опыта революции у народа в те времена еще не было, и все полагали, что возвести на престол королей, учредить республику или государство — самое трудное. Впоследствии все убедились, что труднее всего их сохранить.
Споры длились недели три. Национальное собрание ничего не решало. Большое число его членов — епископы и дворяне, которых называли правой стороной, — выступили против оскорблений, нанесенных монарху и его августейшему семейству, заявляя, что они будут присутствовать на заседаниях Собрания, но не станут ни участвовать в обсуждениях, ни признавать законности его постановлений. Остальные члены Собрания, о которых упоминалось, явно струсили. А Барнав, Ламет и Дюпор, названные «фельянами»[130], втайне посетили его величество и, как всегда, выступали, ничего определенного не предлагая. И так все тянулось и тянулось. В конце концов терпение народа лопнуло, и он направил в Национальное собрание петиции, требуя низложения короля. Национальное собрание отложило петиции в сторону. Разгневанный народ ринулся на Марсово поле и там, на алтаре отечества, подписал еще более грозную петицию. Однако мэр города, г-н Байи, задержал в дороге посланцев, которым было поручено отнести ее в Национальное собрание, и они попали туда в тот час, когда Собрание уже постановило, что король, как особа священная, суду не подлежит; другими словами, король мог призвать во Францию пруссаков и австрийцев и распоряжаться нами по своему усмотрению, ничем не рискуя.
Тогда-то народ понял, что почти все Национальное собрание вконец испорчено, не считая нескольких человек — таких, как аббат Грегуар, Шовель, Робеспьер, и еще кое-кого. Гнев народный нарастал. В клубах гремел гром возмущения. Дантон в клубе Кордельеров говорил, что надо укрепить силы революции, и тогда патриоты решили собраться на Марсовом поле, чтобы составить новую петицию, которую должны были подписать тысячи и тысячи французов.
Но Национальное собрание воспротивилось. Оно понимало, что такая петиция принудит его уступить. И тогда Лафайет и Байи получили приказ применить закон военного времени — ужасный закон, дающий право стрелять в народ после троекратного предложения разойтись. И они тотчас же стянули войска.
Ранним утром народ, который уже начал собираться, обнаружил под алтарем отечества двух шпионов — они там спрятались, чтобы потом донести двору обо всем, что тут происходило. Их тотчас же обезглавили и на двух длинных шестах понесли головы по всему Парижу. Тогда, во втором часу дня, Лафайет и Байи явились на Марсово поле и применили закон военного времени. Одни говорят — после предупреждения, другие — без всякого предупреждения. Да не все ли равно как! Много безоружных жертв — женщины, старики и дети — были убиты. Дворяне, епископы, двор и эмигранты, должно быть, ликовали!
Впервые по приказу Национального собрания стреляли в народ: началась война между буржуа и народом — это было ужасно! Большей беды не могло произойти, потому что война эта идет и поныне, и из-за нее у нас военное правительство и деспотизм.
По приказу Байи и Лафайета подверглись преследованию Камилл Демулен, Дантон, Фрерон[131]. Они скрылись. Но они вернулись, вернулся и Марат, вернулись и родственники убитых. Ох, эта гражданская война, война между членами одной семьи — она была первым следствием бегства Людовика XVI; всему остальному суждено было произойти позже.
И вот Национальное собрание, свершившее столько великих дел, создавшее такие справедливые законы, провозгласившее права человека и гражданина, сохранившее величие среди неслыханнейших испытаний, дошло до того, что согласилось с презренной идеей — идеей божественного права, противной здравому смыслу, справедливости и всей конституции, созданной им же.
Когда размышляешь о подобных делах, то волей-неволей признаешь всю несостоятельность человеческого разума, и в особенности то, какую опасность представляют цивильные листы! По счастью, этому испорченному, изжившему себя, продажному собранию не суждено было продержаться долго; составление конституции почти было закончено и приближались новые выборы.
Глава седьмая
Надо было видеть, как ликовали у нас в краю все бывшие судейские, прево, начальники полиции и эшевены, отрешенные от должности, когда узнали о кровопролитии на Марсовом поле. На их лицах была написана радость, и скрыть ее они не могли. Папаша Рафаэль Манк, почтенный пфальцбургский буржуа, председатель нашего клуба, произнес по этому поводу язвительную речь, заявив, что Марат, Фрерон, Демулен и прочие мерзкие газетчики — виновники беды, ибо они всех оговаривали, Лафайета — друга Вашингтона изобразили изменником, а Байи, председателя собрания Генеральных штатов в Зале для игры в мяч — дурнем, и что люди эти вам досаждают, вас подстрекают, да так, что вы теряете голову, а из-за минутной вспышки гнева и произошли неслыханные беды.