— Зачем же ты приехал в Ленинград? — спросил Ледин.
— Я же говорю, что к Ите приехал, — сказал Иеия, — в Калинковичах мне не у кого было жить. Раньше там жила тетя, а потом она умерла. Пока тетя жива была, я жил у нее. Я все думал, что она мне мать, и называл ее мамой. Раз летом, — я тогда торговал на рынке ирисками, — прихожуя домой и вижу, что тетя лежит в постели. Она давно уже хворала и редко выходила из дому. Но тут я вижу, что с ней очень плохо, она дрожит и стонет. Я ее накрыл одеялом, подал ей молока.
— Иеня, — сказала тетя, — подойди поближе, я хочу тебе что-то сказать.
Я сел у кровати на сундук.
— Иеня, — сказала тетя, — знай же, Иеня, что я тебе не мать. Я сестра твоей матери. А твою мать и твоего отца убили бандиты. Тебе бандиты отрубили шашкой пол-уха, но ты тогда еще малый был и не помнишь. А твоих родителей они убили.
Когда она мне это сказала, я, конечно, поплакал и снова пошел на рынок продавать ириски. Вечером прихожу домой и вижу: на столе горит лампа, а тетя лежит уже мертвая. Я испугался и побежал к соседу — банщику Лейбе. Он часто приходил к нам в гости.
— Ладно — сказал Лейбе, — я сейчас приду. Ты иди пока домой.
Но я домой не пошел. «Что я там буду делать, когда мама умерла! — подумал я. — Поеду в Ленинград к Ите». На вокзале жил наш знакомый, цирульник. Он пошел со мной в кассу, купил мне детский билет до Ленинграда, дал на дорогу буханку хлеба и посадил в вагон. На первой остановке я подхожу к кондуктору и спрашиваю:
— Дос ис Ленинград?[44]
Но кондуктор не понял.
— Что Ленинград? — сказал он.
Туг с верхней полки крикнули по-еврейски:
— В Ленинград приедем завтра. Ложись, мальчик, спи.
Но легко сказать — спи, когда в вагоне битком набито. Я спал стоя, измучился.
— Измучился! — презрительно сказал Рома Эрман. — Ночь в вагоне проехал и измучился. Эх ты, кисель с водой! Я вот три недели под вагоном ехал и то ничего. Жив, как видишь.
— Откуда? — спросил Ледин.
— С Кавказа.
— А не задержали тебя по дороге? — поинтересовался Ледин.
— Как не задержали? — удивился Рома. — Раз десять, может, задерживали, а то и больше. Только я выкручивался. Зазевается агент, по нужде пойдет или там протокол сядет писать, а меня уж и нет. А придет поезд — я под вагон, в ящик, и поминай как звали. До следующей станции. На станции, конечно, слезешь, пойдешь «стрелять» по вагонам. Сколько там настреляешь и, коли агент не задержит, опять в ящик, под вагон, и до следующей станции трясешься. А как приехали, вижу — стал поезд и дальше не вдет. Жду, жду — не идет дальше. На перроне наши шкеты стоят, с которыми вместе ехал.
— Хлопцы, — говорю, — какой город?
— Ленинград, — отвечают.
— Чего, — говорю, — поезд долго стоит?
— Он дальше не пойдет, — отвечают. — Дальше путей нету.
— Вы, — говорю, — хлопцы, что делаете?
— Мы, — говорят, — в город идем.
— И я с вами.
— Ладно, — говорят, — валяй.
— Чего ж ты с Кавказа уехал? — спросил Ледин.
— Да ну его! — отмахнулся Рома, — надоел. Вначале, как я приехал на Кавказ, мне там даже понравилось. Крутом, куда ни посмотришь, горы, на горах стада, коровы, пастух, что твой палец. Там тебе водопады, тут тебе горцы ходят в черкесках, в бараньих шапках, с кинжалами. Дома или, по-ихнему, сакли, мне тоже понравились: плоские крыши, вроде пола, на крышах сидят люди, едят, пьют, тут же спят, а перед каждым домом вышка такая стоит, вроде крепости. А потом, как пожил я немного, надоело мне все это до черта — и горы, и вышки, и кинжалы. Плюнул я, пошел на станцию, сел на поезд и уехал.
— Да что ты там делал? — спросил Ледин.
— На Кавказе-то? Ничего не делал. Я как приехал туда, на станции не остался, а пошел в горы, в деревню горскую, по-тамошнему — аул. Тут я познакомился с горскими ребятами. Они меня устроили жить на пустой вышке. Я там все время и жил. «Стрелять» не у кого было. Зато ребята мне попались хорошие, приносили шамовку из дому, персики таскали, шашлык. Это бы все ничего. Да скучно уж больно в ауле-то. Днем жара. Ни души не видать. А вечером выйдут горцы на крыши, сидят на корточках, лопочут по-своему, по-кавказски, а то песни поют. Поют ничего, только не понять ни шиша. Поговорить мне не с кем. Горские ребята по-русски не умеют, а я по-горски ни в зуб. Пальцами разговариваем. Пожил я там недели две, а скучно, хоть плачь. Я ребятам и говорю:
— Уйду, — говорю, — ребята, от вас, скучно тут.
А те не понимают. Пальцами показывают и кивают. Хорошо, мол, понимаем.
— Ухожу, — говорю, — поняли?
Кивают. Да, мол, ясно. Но когда уходить стал, тут они и удивились. Оказывается — ни фига не поняли. Пальцами спрашивают: куда, мол, собираешься?
— Ухожу, — говорю, — совсем от вас ухожу. Ну его, говорю, ваш Казбек, к лешему. Скучно тут.
Попрощался я с ними и пошел на станцию.
— А на Кавказ-то ты откуда залетел? — спросил Ледин.
— С Волга.
— Ты разве жил на Волге? — спросил Мишка Вербов.
— Жил, — сказал Рома. — А что, ты тоже там был?
— Как же, — сказал Мишка, — год целый в Саратове болтался. Голодал, брат ты мой, что твоя собака. Крыс жрал.
— Как крыс? — удивился Ледин.
— Ну так, жарили и ели, — сказал Мишка. — Я тогда с Меером ходил. Приятель у меня был такой. Гопничали вместе. Жили мы в подвале, жрать нечего было. А еще говорят — Волга.
— Вот в Белоруссии хорошо, — сказал Рома, — там садов много.
— Садов-то много, — сказал Мишка, — яблок налопаешься так, что здорово. Это верно. Зато, скажу я вам, мужики там дерутся тоже здорово. Раз, помню, пришел я в какую-то белорусскую деревню. Зайти в деревню боюсь — мужики прогонят да еще стукнут. Пошел я в самый конец деревни, залез на сеновал и лег спать. Ночью слышу — скрипит дверь и входит кто-то. Я лежу, боюсь пальцем двинуть, потому знаю: учует — убьет. А тот человек взял охапку сена да в охапку и мою штанину загреб. Загреб, черт, и тянет. Пыхтит, а тянет. Сейчас, понимаешь ты, сковырнусь. Начал я, легонько так, тянуть штанину к себе. Да нет, не тянется, шкура. Вижу, плохо дело. Я тогда, что силы, рванул. Вырвал. Но человек меня учуял. Учуял, испугался, выбежал на двор да бабьим голосом как закричит: «Ратуйте, люди! Воры!» Я за дверь и бежать, а мужик не отстает. Бежит и кричит: «Ратуйте, мужики! Держите вора!» Мужики сбежались, поймали меня, повалили и бить. Ну и били! Думал, живым уж не встану. Да ничего. Отлежался. Меня тогда Меер спас. Утром, чую, кто-то меня трогает, ворошит. Мокрое к лицу прикладывает. Очухался я, открыл глаза, вижу — деревья, а рядом стоит рыжий паренек, без шапки, босой, в рваном армяке, а под армяком, понимаешь ты, ничего — голое тело. Стоит и держит в руках примочку, лоскуток от армяка, смоченный водой.
Рыжий паренек, как увидел, что я открыл глаза, рассмеялся и говорит:
— Очухался?
— Очухался, — говорю.
— А попало?
— Попало, — говорю.
— Скажи спасибо, парень, что жив, — сказал рыжий, — не я — тебе б крышка. Я тут в деревне был. Видал, как за тобой гнались. А я, брат, — смекалистый. Дело, вижу, плохо. Убьют, вижу, шкета. Закричал во все горло: «Пожар, пожар!» Мужики испугались, побежали в деревню. А я тебя приволок сюда, отходил тебя, дурня. А теперь, раз ты в себя пришел, хряем отсюда. Нечего тут волынить. Опять, гляди, мужики прибегут.
Пошли мы.
— Как тебя звать? — спросил меня рыжий.
— Мишка, — говорю, — а тебя?
— Меер.
Мы после того года два вместе ходили. Гопничали. Жили в Киеве, в Полтаве, в Смоленске, в Минске, в Саратове. Жили и хорошо, и плохо. Меер не любил сидеть на одном месте. Только в Саратове мы долго торчали, год целый. А то неделю-другую в каком-нибудь городе проживешь и хряешь дальше. Раз — на Украине дело было — нам мужик сказал жить у него. Мы зашли вечером к нему в хату и попросились ночевать. Мужик говорит:
— Вы откудова?
— Ниоткудова, — говорим, — шляемся.