— Бог умер! — профессор взвился под потолок, как сказочный джинн, и грузно сел на стул, — это не я сказал, это — Ницше.
Вторая из трех его лекций (он только что опубликовал свою новую книгу «Исторические и философские предпосылки концептуального искусства») началась, и слушатели устраивались покомфортней. Одни развернули принесенные из дома бутерброды, другие сняли обувь и закинули ноги на спинки передних кресел, третьи — не снимая обуви — прямо на свободные сиденья.
— Гегель считал… выключите телефоны, пожалуйста.
Мобильные аппараты требовательно названивали в ритме позывных несколько мелодий одновременно: вступительные аккорды Первого концерта Чайковского, Марш тореадора и хасидскую песню.
— Гегель считал, что искусство, утратив связь с религией, лишилось питавшего его религиозного источника духовности…
— Я не могу выключить телефон, господин, мне должны позвонить из гаража, моя машина уже два дня там торчит, безобразие!
— …духовности и стало совершенно ненужным, так как выполнило до конца свою высокую миссию.
— Мне не удалось дозвониться домой, и родители ищут меня, конечно, по больницам и в морге. Я ведь всегда жду автобуса на той остановке, где борец за свободу палестинского народа открыл огонь и погиб как герой. Так что телефон я выключать не стану!
— Искусство, попросту говоря, кончилось, во всяком случае, тот вид человеческой деятельности, который именуется пластическим искусством. Джозеф Бойс утверждал, и это большое откровение, я хотел бы процитировать по тексту…
— Джозеф Бойс был нацистским летчиком, — реплика из зала.
— За что мы его и любим, — ответная реплика.
Смех заглушил голоса и телефонные трели.
— Потом, молодой человек. Запишите ваш вопрос и задайте его по окончании лекции. Я постараюсь ответить.
— Это не вопрос. Бойс был сбит над Крымом, его полумертвого нашли в снегу татары, пособничавшие немцам, и отходили войлоком и теплым воском. Эти материалы он сакрализовал в своем творчестве.
— Верно, верно, так вот, смысл бойсовского откровения таков: искусство еще не родилось. Мы оказались свидетелями пустоты, досужих игр, украшательства. Вот здесь, я отметил для вас, — лектор вытащил закладку и полистал книгу. Его внимание привлекло что-то интересное и он углубился в чтение, время от времени подавая голос: «Надо же, именно так я и предполагал…»
Сначала он намеревался поделиться открытием со студентами, но порыв этот глох в зародыше, будто гость боялся утерять мысль, которую прежде безуспешно искал, а вот сейчас она сама просится в руки, замечательно логически выстраивается, и было бы непростительно ее упустить. Он раскрыл несколько книг и пробегал глазами тексты, бросая интригующие взгляды в ряды слушателей, мол, вот-вот изумлю вас. Затем так далеко забрел в своих умозаключениях, что посвящать в них посторонних уже не представлялось возможным, и он потерял интерес к аудитории. Профессор гладил свою длинную старческую бороду, струил ее в кулаке, скреб по-мальчишески бритый затылок и накручивал пейсы на палец. Студенты и телефоны не выказывали признаков нетерпения и молча ждали, когда гость выскажется. Наконец, он пробубнил себе под нос:
— Вот ведь как, обретя независимость от религии, искусство начинает свой стремительный путь к полной деградации — оно слепнет.
Мобильные аппараты проснулись и разом заголосили на все лады.
— Я прошу выключить телефоны или покинуть зал!
— Ни за что не выйду! Учитель, мне очень нравятся твои лекции, — студентка, обняв обеими руками огромный противень, покрытый металлической фольгой, взбиралась на сцену. — Послушай, моя сестра рожает девочку, у нее уже есть два сына, такие милые, жаль, что ты их не видел, а теперь — девочка, вот здорово! Мы все так рады. Я испекла пирог и разрезала на кусочки, так что всем хватит. Но не сейчас, как только мне сообщат, что она благополучно родила, — тогда. Ты любишь, профессор, яблочный пирог?
Доктор философии сделал отчаянный жест, защищаясь от пирога:
— Вы мне мешаете, сядьте. С приходом эпохи Раннего Возрождения меняется текст документа — дарственной на строительство и украшение церквей. Архитектура, витражи, мозаика, скульптуры — все это требовало солидных капиталовложений. В период средневековья денежные пожертвования служили способом отбеливания капитала. Я имею в виду духовного «отбеливания». Ведь кто жертвовал? Пользуясь современным языком, «нувориши». Часть награбленного в удачных военных походах, пиратских набегах и других промыслах, часть «черного» капитала, сколоченного на крови, насилии и грязных махинациях было принято жертвовать на искусство. Таков перегной, питавший культуру, святая красота настояна не на самых чистых соках. Так вот, донаторы заполняли что-то вроде стандартной анкеты: жертвую такую-то сумму, чтобы искупить свои грехи. В четырнадцатом веке в Италии был изменен текст анкеты. Жертвователь дает деньги, «чтобы наслаждаться красотой». Это и есть момент отхода искусства от религии, еще не вполне осознанный, но уже чреватый губительной самостоятельностью. Заметьте, моральный аспект, монополию на который держала религия, здесь упраздняется, искусство как бы освобождается от груза стыда — совести.
Профессор отхлебнул из ложечки остывший кофе и скорчил гримасу: брови полезли вверх, губы сложились как для воздушного поцелуя, отвинтил крышечку, сделал глоток из бутылки, завинтил крышечку.
Философ был мужчиной лет пятидесяти, роста выше среднего. Лицо замкнуто маской отчужденности и сдержанности. Руки спешили разболтать о том, что мускулы лица приучились скрывать. Пальцы складывались, презирая законы анатомии, гнулись вбок у основания, и когда он жестикулировал, уподоблялись маленьким недоразвитым крылышкам. «Отростки крыльев» то смыкались, то распадались, и тогда каждый палец извивался по-своему, игнорируя собрата и, вероятно, в такт изгибам мыслей хозяина.
Разительное несоответствие между лицом и кистями рук превращало благообразного профессора в предательскую карикатуру на самого себя, но и придавало его облику черты беззащитности и доверчивости. Одет он был в джинсы, терракотового цвета рубашку и спортивные туфли. Профессор прошелся по сцене, сейчас он говорил слаженней и увлеченней, чем раньше, то и дело вовсе теряя связь с аудиторией. С самого начала своей лекции он заметил в третьем ряду с краю студента, который слушал его с жадным напряженным вниманием. Сейчас этого было достаточно, и оратор обращал свое послание туда, где сидел паренек.
Зал между тем жил своей жизнью. Студенты беспрерывно выходили и возвращались, жевали, первый ряд спал. Девушка перед самым носом профессора боролась с дремотой, засыпая, деревенела и цельным бруском укладывалась набок на стулья, касаясь которых бодро-ошалело вскакивала и вытягивала шею в сторону лектора — вся внимание. Сквозь дремоту она иногда различала имена: Гейне, Кафка, Ницше, Вальтер Беньямин, Марсель Дюшан, Деррида.
— Служение единому абстрактному Богу требует гипертрофированного душевного напряжения, часть которого может быть снята и переложена на изображение, воспринимаемое зрением. Таким образом, в христианской религиозной практике, в отличие от еврейской, молитва расщепляется, будучи направленной по двум руслам: одна ее часть адресована воображаемой абстрактной Божественной субстанции, другая — зримому материализованному средствами искусства образу-иконе.
Внимание студентов тоже, надо сказать, было направлено по двум руслам: сидящая в центре аудитории влюбленная пара составляла серьезную конкуренцию доктору философии. Иуда, усатый молодой человек, умело загримированный под Мэрилин Монро, Яков — в серьгах, ногти покрыты ярким лаком, с кокетливо покачивающейся ноги спадает туфель на каблуке. Оба праздничные, они то и дело прикасались друг к другу руками, и эти прикосновения электризовали атмосферу в зале. В последнем ряду сидел Гад, отвергнутый любовник Иуды, он старался не смотреть на счастливого соперника. В аудитории было много девушек, среди них несколько настоящих красавиц, но все они выглядели скучными и неприбранными. Рядом с влюбленными, подвернув ноги по-турецки, в глубине тенистого шелкового шатра своих волнистых волос восседала Лия, давно и безнадежно влюбленная в Гада. Девушка посещала дорогого частного психолога, который считал, и справедливо, что неразделенная страсть плохо влияет на здоровье. Лия держалась очень прямо, на ее скрещенных лодыжках лежала тетрадь, в которую мелкими ровными буковками справа налево левой рукой (более половины студентов, сидевших в аудитории, были левшами) она конспектировала лекцию. Оливковые глаза молодой женщины были прекрасны, даром что звалась она Лией[4], и судя по тому, как далеко от тетради располагалась ее удивительно соразмерная голова на изящной шее — и зрение отменно. Дописав строку, Лия механическим и в то же время танцевальным движением перебрасывала руку к началу строки, будто продергивала нить, и тогда казалось, красавица ткет маленький коврик.