Он дал мне пощечину. У меня закружилась голова. Едва зрение прояснилось, я посмотрел ему в глаза.
— Я хочу вернуть твое внимание,— заявил Мастер.— Я хочу, чтобы ты прекратил свои медитации. Садись за стол и напиши мне вкратце, что значило для тебя твое путешествие на родину и что ты теперь здесь видишь такого, чего раньше не видел. Пиши сжато, воспользуйся самыми точными сравнениями и метафорами, пиши аккуратно и быстро.
— Примитивная тактика,— пробормотал я.
Во мне еще отдавалось эхо ударов. Совсем не так, как ощущается боль в смертном теле, но тоже неприятно, и мне было противно.
Я уселся за стол. Я собирался написать что-нибудь резкое, например: «Я узнал, что я — раб тирана». Но, подняв глаза и увидев, что он стоит рядом с хлыстом в руке, я передумал.
Он знал, что наступил самый подходящий момент, чтобы подойти и поцеловать меня. И не преминул им воспользоваться. А я неожиданно для себя осознал, что поднял лицо навстречу его поцелую еще раньше, чем он успел наклонить голову. Это его не остановило.
Я испытал, сокрушительное счастье, уступая ему. Я обнял его за плечи.
После нескольких долгих сладостных минут он отпустил меня, и я принялся за работу, причем написал достаточно много — примерно то же, о чем говорил ранее. Я писал о том, что во мне воюют плотское и аскетическое начала; я писал о том, что моя русская душа стремится к высшему уровню экзальтации. Я достигал его, когда создавал иконы, но благодаря своей красоте иконы удовлетворяли потребности моего чувственного начала. И по мере того как я писал, я впервые начал понимать, что древнерусский стиль — точнее, ранневизантийский — сам по себе воплощает борьбу между чувственным началом и аскетизмом: сдержанные, плоские, суровые фигуры на фоне ярких красок в целом представляют собой истинную усладу для глаз и одновременно символизируют самоотречение.
Пока я писал, Мастер ушел. Однако в тот момент это уже не имело значения. Я с головой ушел в работу и постепенно отошел от анализа и начал рассказывать старую повесть:
«В древние времена, когда на Руси не знали Иисуса Христа, Владимир, великий киевский князь,— а в те дни Киев был великолепным городом — направил своих подданных в разные страны, дабы там они изучили три религии Господа: мусульманскую, которая, по мнению этих людей, дурно пахла и отдавала безумием, религию папского Рима, в которой эти люди не видели никакого великолепия, и, наконегi, византийское христианство. В Константинополе посланцам Руси показали удивительные церкви, где греки-христиане поклонялись своему Богу, и они сочли эти здания такими прекрасными, что не могли понять, попали ли они на небеса или остались на земле. Никогда еще жители Руси не видели подобной красоты. Они исполнились уверенности, что Господь пребывает с теми, кто исповедует религию Константинополя, поэтому на Руси приняли именно такое христианство. Таким образом, именно в красоте зародилась наша русская церковь.
Прежде в Киеве можно было найти то, что стремился воссоздать Владимир, но Киев сейчас лежит в руинах, а в Константинополе турки захватили храм Святой Софии, и приходится ехать в Венецию, чтобы посмотреть на великую Теотокос, Святую Деву, Богородицу, и ее сына, когда он становится Пантократором, божественным Творцом. В Венеции в искрящихся золотых мозаиках и в мускулистых изображениях новой эпохи я нашел то самое чудо, которое принесло свет Господа нашего Иисуса Христа в страну, где я родился, свет Господа нашего Иисуса Христа, и по сей день горящий в лампадах Печерской лавры».
Я положил перо, резко отодвинул от себя исписанные страницы, уронил голову на руки и тихо заплакал в тишине темной спальни. Мне было все равно, пусть меня бьют, пинают ногами или игнорируют.
В конце концов Мариус пришел за мной и отвел меня в наш склеп, и теперь, несколько веков спустя, я осознаю, что навсегда запомнил те уроки прежде всего потому, что в ту ночь он заставил меня писать.
На следующую ночь он прочел все мною написанное и искренне сокрушался, что избил меня. Он признался, что ему трудно обращаться со мной не как с ребенком, но я не ребенок.
Скорее, я дух, в чем-то похожий на ребенка,— наивный, упрямый, всегда стремящийся настоять на своем. Он и предположить не мог, что будет так меня любить.
После истории с хлыстом мне хотелось держаться отчужденно и надменно, но я не смог. Я только удивлялся, что его прикосновения, его поцелуи, его объятия теперь значат для меня даже больше, чем при жизни.
12
Жаль, что от описания картины нашей с Мариусом счастливой жизни в Венеции я не могу сразу перейти к современной эпохе, к Нью-Йорку. Мне хотелось бы продолжить свою повесть с того момента, когда в нью-йоркском доме Дора подняла перед собой Плат Вероники — реликвию, принесенную Лестатом из его путешествия в преисподнюю,— поскольку тогда мой рассказ разделился бы на две четкие половины: о том, каким я был ребенком и каким стал верующим, и о том существе, каким я являюсь сейчас.
Но нельзя так легко себя обманывать. Я знаю: все, что произошло с Мариусом и со мной в месяцы, последовавшие за нашим путешествием в Киев,— неотъемлемая часть моей жизни.
Ничего не поделаешь, придется пересечь Мост Вздохов, встретившийся на моем жизненном пути,— длинный темный мост протяженностью в несколько веков мучительного существования, связывающий меня с современным миром. Тот факт, что Лестат уже великолепно описал мою жизнь во время этого перехода, не означает, что я могу обойти эту тему, не добавив от себя ни слова, и прежде всего не подтвердить, что я триста лет пробыл рабом Господа Бога.
Жаль, что я не избежал такой участи. Жаль, что Мариусу не удалось предотвратить то, что с нами случилось. Теперь совершенно ясно, что он пережил наше расставание с намного большей прозорливостью и силой, чем я. Но он был мудрецом и прожил много веков, а я был еще маленьким.
Никакое предзнаменование грядущих событий не омрачало наших последних месяцев в Венеции. Он с твердой решимостью продолжал преподавать мне свои уроки.
Одной из самых важных задач было научиться притворяться смертным среди людей. После своего превращения я не стремился к тесному общению с другими учениками и совершенно избегал общества горячо любимой мною Бьянки, перед которой я был в огромном долгу не только за прошлую дружбу, но и за то, что она преданно выхаживала меня во время тяжелой болезни.
Теперь же я должен был встретиться с Бьянкой лицом к лицу — так велел Мариус. Мне предстояло написать ей вежливое письмо и объяснить, что из-за своей болезни я не мог зайти к ней раньше.
И вот ранним вечером, после того как я наспех выпил кровь двух жертв, мы, нагрузившись подарками, отправились навестить Бьянку и застали ее в окружении английских и итальянских друзей.
Мариус по этому случаю нарядился в элегантный темно-синий бархат и, что было для него весьма необычно, надел плащ того же цвета, а для меня выбрал свои любимые небесно-голубые вещи. Я нес корзину с винными ягодами и сладкими пирожными.
Двери ее дома были, как всегда, открыты, и мы скромно вошли, но она сразу же нас заметила.
Едва увидев ее, я ощутил душераздирающую потребность в определенного рода близости, то есть мне захотелось рассказать ей обо всем, что произошло! Конечно, это было запрещено, и Мариус настоятельно требовал, чтобы я научился любить эту женщину, не доверяясь ей.
Она поднялась и подошла ко мне, обняла и приняла обычные пылкие поцелуи. Я сразу же понял, почему Мариус в тот вечер настоял на двух жертвах: от притока свежей крови тело мое потеплело и вспыхнуло.
Бьянка не почувствовала во мне ничего странного или устрашающего. Нежными, гладкими ручками она обвила мою шею. В тот вечер она блистала в платье из желтого шелка и темно-зеленого бархата, усыпанном вышитыми розами. Низко вырезанный лиф едва прикрывал полную белоснежную грудь. Такой вырез могла позволить себе только куртизанка.