— Давай лучше поговорим о его последнем дне, — ушел я пока от ответа, хотя ясно было, что совершенно незачем Елышеву убивать Сличко. — Вчера ты не все выложил, давай уж сегодня. Из части ты вышел в полседьмого. И тут же поехал на Яруговку, в больницу к Софье. Так? — решил я проверить свою версию.
— Это она рассказала?
— Ну, какое теперь имеет значение?
— Раз она так, то и я тоже. Да, я поехал к ней. Потому что она позвонила мне в часть. И по телефону сказала, что боится за себя и за тетю Пашу. А я ведь с того вечера и не видел ее. Неделя прошла. Если бы она не позвонила, сам бы так и не пришел. Но позвонила — поехал. Она меня у ворот ждала. И в разговоре все клонила, что Надежда — твоя, мол, Надежда, говорила она мне — с Павлом Ивановичем, Петрушиным этим, убьют отца. Потому что отец требует с того что-то такое, чего тот вернуть не может.
— С тети Паши отец тоже требовал? — поспешил я, потому что Елышев, сам того не зная, подтвердил наши догадки.
— А что он с нее мог требовать? Знаете, она была хорошей женщиной. И девчат всех выкормила. Любила она их. Всех одинаково, не замечала, что две как люди, а две — акулы.
— Давай-ка дальше. Мы остановились на том...
— Когда все кончится, — неожиданно сказал он, — я приду к вам для другого разговора. Примете?
Прежде чем ответить ему, я подумал: «Значит, он уверен, что у него все будет в порядке, уверен, что чист».
— Конечно, приходи.
И еще я подумал: «Теперь все ясно. Он — тот самый старшина, в которого моя Валентина влюбилась».
— Так вот дальше. Она еще говорила, что Наде не верит. Что та ушла к Павлу Ивановичу только из корысти — не из страха перед отцом, не из-за ссоры с ней, с Соней. Могло это тогда быть? По-моему, нет. Вспомните, откуда она тогда пришла? Из больницы. Восьмого ее только выписали, а уже через два дня к нему ушла. И вовсе не из-за меня она в больнице лежала, а совсем по другому поводу — Сонька зря наговорила на нее, да и на меня, выходит. Зачем наговорила — не знаю. В общем, Соня целый час, а то и больше морочила мне голову. То ее хотят убить, то отца. Убить — только на языке у нее и было. Но про тетю Пашу, что ее могут убить, Соня мне лишь по телефону. А когда мы встретились, про тетю ни слова. Я потому еще к вам и пришел, что именно это меня поразило, когда вспоминал. И знаете, как мы расстались? Я сказал ей: «Забудь ты меня». И ушел. Темно было. Дождь. Пошел я на Микитовку, искать дом этого Павла Ивановича. Зачем пошел — сам не знаю. Нет, не ревность, нет, что вы? Пока нашел — два часа минуло.
— Значит, уже было двадцать два часа?
— Не знаю, может, больше, может, меньше. Я на Яруговской улице, возле больницы, встретил одну знакомую, задержался с ней. Она в вашей же больнице работает. Она как будто чувствовала, что со мной делается, не хотела отпускать. Говорила, что в десять освободится и поедет домой. Чтобы я или не уходил, или пришел встретить, или возле дома ждал ее. Даже ключи от квартиры давала, чтоб только я не ушел. Но я.... И не знаю, какая сила тащила меня. Нет, было почти одиннадцать, наверно, когда я добрался куда хотел. Постучал. Не ответили. Я еще. Опять молчат. Я в конце концов охладился. Подумал: ну что я пришел? Приперся, и что скажу? Чтоб он признался, что он такое сделал? Так он мне и скажет! В общем, пошел я назад. Но когда дошел до кустов — малина, что ли, там — слышу: кто-то вышел из дома. И голос тут же: «Ты у меня попляшешь». До сих пор слышу. Я — в кусты. Смотрю: от дома человек идет. Темно было, но, похоже, Надькин отец. Прошел он мимо...
Слушая Елышева, я думал вот о чем: по его времени получается, что Сличко — если вышел из дома Петрушина именно он — прибыл в Крутой переулок уже тогда, когда тетя Паша была мертва.
— ...А я ни с места. Решаю, куда идти. Слышу, скрипнула дверь. Вижу: человек крадется. Под заборами. Честно, я не трус, но после Сонькиных причитаний мне стало не по себе. Если этот крадется за тем, первым, что у него на уме? А потом — не поверите! — вижу: Надя идет, да прямо на меня, через сад, под деревьями она старалась идти...
И затем Елышев рассказал мне все, что видел он в ту ночь в Крутом переулке...
13
Снова прошепелявил звонок в передней. Елышев неловко вскочил, чуть стул не уронил — а ведь такой ладный спортивный парень. Не хотел, значит, чтобы его тут застали. Или лучше меня знал, кто может прийти? Или вообще все они сговорились?
— Не мельтеши, — успокоил я его, — ты ни с кем не встретишься. Надевай шинель, иди в ванную. Нового гостя я проведу в комнату, а ты тем временем потихоньку уйдешь. Добро? Но не забудь, что обещал заглянуть ко мне, когда все кончится. Добро?
Поступили мы, как я предложил, и все прошло гладко.
Я ждал не гостя, а гостью. И не ошибся. Научил же меня чему-то прокурор. Впрочем, во всей этой истории предвидеть поступки ее участников было несложно. Они жили и вели себя естественно, движимые обычными, даже заурядными человеческими страстями. Иное дело, что страсти одних выглядели безобидными, слабости — простительными, а других толкала откуда-то изнутри темная пружина, которую всегда так легко заводит злая воля.
Почему же все-таки она решила прийти ко мне? Это не был порыв. Ведь именно она утром оставила записку в почтовом ящике. Если у Малыхи, у Елышева, да и у Софьи были основания, то у нее их, по-моему, не было. И тем не менее Надежда пришла. И держалась уверенно.
Лишь однажды она вздрогнула. Когда Елышев выскользнул из ванной в переднюю и ушел, щелкнул замок входной двери.
— Кто там? — обернулась она. — Нас не подслушивают?
Я прошел через всю комнату к двери и распахнул ее: прихожая, конечно, была пуста. Надежда тоже подошла к двери и заглянула даже в кухню. Тогда я и дверь ванной открыл.
Мы вернулись в комнату.
— Я знаю, — начала она, — прокурор не поверил мне. Из-за Павла Ивановича. И вы не поверите. Для вас я — как падшая, что живу у него. Но когда мне стало невмоготу дома, он меня приласкал. Никто — а только он. Хотя он... разве вам понять?
Она посмотрела мне прямо в глаза своими большими, синими, глубокими. Словно изучала, что у меня в мыслях, хочу ли я действительно понять ее или только хочу что-то узнать у нее. Какой вывод она сделала, не знаю. Взгляд ее я выдержал, и она решительно перешла к делу.
— Было десять с чем-то, — сказала она. — Ну, в тот вечер, когда забарабанили в дверь. Совсем как вчера прокурор. Я тут же поняла: пришел отец. Не хотела встречи с ним. Для того и ушла из дому куда глаза глядели, чтоб не видеть его.
А я подумал: «Глаза-то твои глядели туда, где была, вероятно, половина отцовской ховашки».
— Спросите, почему не донесла? А я вот не знаю. Сама себя спрашивала сто раз — и не знаю. А он с каждым днем все зверел и зверел. Вышло ведь как: попусту он приехал. Так рисковал, а вышло — попусту. Мне он ничего не говорил, я все понимала по намекам. Так это еще хуже — толком не знаешь ничего, всего опасаешься. Вот он стучал, требовал, чтоб открыли. Что делать? Я спряталась. Как в кино — на чердаке. Ход на чердак из кухни. Лестница приставная. Я захватила пальто, платок. Боты тоже. Чтоб для видимости — будто меня в доме нет. И на чердак. Но люк оставила чуток приоткрытым. На всякий случай. А вдруг он что с Павлом Ивановичем сделает?
Я подумал: «Елышев прав. Эта хваткая, голову не теряет. С такой ему делать нечего, таять перед ним не будет. Да, она могла уйти к Петрушину только потому, что там осела половина отцовского злата...»
А она продолжала:
— Он впустил отца. Тот сразу: чего не открывал? Ну, Павел Иванович найдет, как отвечать, выкрутился. Прошел отец в комнаты — меня искал. Нет, не я ему была нужна. Ему нужно было, чтоб меня в хате не было. Сошлись они на кухне. И началось. Вот тогда я все и поняла. Мама знала, где он свою ховашку заховал. Когда уж совсем плохой стала, тете Паше рассказала — чтоб когда мы вырастем... Мать ведь. Ее-то вы можете простить?