А эти факелы? Неужели мало одного? Он мог осветить дорогу. Ну а десяток мог превратить всю эту процессию в незабываемое событие. Так нет. Притащили целую сотню. И кульминация этого глупейшего спектакля — розовые лепестки под копытами упряжки его лошадей. Что может быть смешнее?
Руссо молчал. Потом ледяным тоном спросил:
— В таком случае, господа, вы знаете другого, более достойного таких почестей человека?
Ни Бернанден, ни Дюсолкс не смогли в замешательстве ответить на такой вопрос. Они только подумали про себя, что, вероятно, Руссо намекает на себя. Чему тут удивляться?
Так как они на мгновение лишились дара речи, Руссо продолжал:
— Как смеете вы потешаться над нашим театром за то, что он воздал такие почести месье де Вольтеру? Кто же еще был богом в этом храме за последние пятьдесят лет? Два поколения актеров и актрис зарабатывали себе на жизнь тем, что выходило из-под его пера. А разве можно перечесть ту публику во всей Европе, которая в течение полувека получала от его пьес такое удовольствие, училась красоте, воспринимала его нравственные принципы? Разве мог театр переборщить, демонстрируя ему свою благодарность? И кого же они должны короновать, если не месье де Вольтера?
Ни Бернанден, ни Дюсолкс не стали спорить с Руссо. Они увидели на глазах Жан-Жака слезы, и ни один визитер не мог отважиться помешать его взволнованному состоянию.
Вероятно, Бернанден де Сен-Пьер догадался о причине слез Жан-Жака — он сравнивал себя с Вольтером. Один так богат, другой настолько беден. Один разговорчив, другой молчалив. Один пишет поэзию так легко, что она читается как проза. Другой пишет такую прекрасную прозу, которая читается, как поэзия. Один усиливает свой гений рассудком. Второй умаляет свой гений разумом.
Казалось, Бернанден искал более глубокое объяснение этому странному феномену — их сходству, их различию, тем узам, которые их соединяли и разъединяли одновременно. Он, словно в потемках, хотел нащупать, понять связь между человеком, который стал часовых дел мастером, и человеком, который был сыном часовых дел мастера. Может, перед ним предстала на мгновение символическая картина отца и сына, которые восхищались друг другом и завидовали друг другу. Любовь и ненависть. Может, в этот момент Руссо внезапно почувствовал, что ему нужно уехать из Парижа. Точно так, как он однажды убежал из театра много лет назад. Ибо ничто, по сути дела, не изменилось. Все его безумные страсти, которые, как он полагал, давно в нем умерли, все еще его одолевали, разрывая на части. Поэтому нужно срочно уехать. Вон из этого города, который превратился в сцену для этой «звезды» — Вольтера.
Руссо принял предложение маркиза де Жирардена, который соглашался не только предоставить ему небольшой летний домик в своем поместье в Эрменонвиле, одном из самых красивых поместий во Франции, но и отвезти его туда в тот же день.
Итак, Руссо уехал. Уехал, никого не поставив в известность. Его отъезд — как побег от Вольтера, побег от своего прошлого.
Теперь в надежном укрытии в Эрменонвиле Жан — Жак мог снова наслаждаться покоем и тишиной. Скоро к нему присоединится Тереза, и жизнь пойдет по накатанной колее. У него не будет никаких причин снова думать о Вольтере. Он опять будет совершать продолжительные утренние прогулки и возвращаться домой с травами и цветами для своих гербариев. Он получал большое удовольствие от того, что находил свои растения, классифицировал их и увенчивал ярлычком. Он это делал просто так, без всяких причин, чтобы убить время.
Теперь он не знал, куда девать время, хотя стал музыкальным учителем для детей Жирарденов. По вечерам он обедал за столом вместе с членами семьи, а потом заводил какую-нибудь серьезную дискуссию с месье де Жирарденом. Или же наигрывал прекрасные мелодии для мадам.
Но через две недели к нему пришел маркиз с очень важной вестью.
— Это о Вольтере, — взволнованно сказал он. — Вы слышали? Весь Париж просто гудит, как встревоженный улей. Ходят слухи, что Вольтер умер.
Руссо окаменел. Он стоял, чуть дыша.
— Говорят, что Вольтер умер несколько дней назад, — торопливо продолжал маркиз. — Кажется, в воскресенье ночью. Очень странно — никто точно не знает. На сей счет нельзя получить никакой информации во дворце маркиза де Вилетта. Туда не допускают ни единой души.
Странно, для чего такая секретность? Словно кто-то специально распорядился ничего не сообщать широкой публике. Все газеты, со страниц которых не сходило его имя, сейчас ведут себя так, словно забыли, кто это такой. Ни слова. И, само собой, никакого некролога. И впервые, кажется, за пятьдесят лет не дают ни одной пьесы Вольтера из стоящих в репертуаре.
— Но те, кто утверждает, что Вольтер жив, возражают, говорят, что в таком случае францисканцы[265] обязательно отслужили бы для него специальную мессу с участием всех членов академии — таков обычай со дня основания этого учреждения. Но такая месса не состоялась, и даже никто ее не планирует. Никто не претендует на освободившееся в академии кресло Вольтера, из-за чего наверняка поднялся бы ужасный шум, если бы Вольтер на самом деле умер.
Но вместе с этим разные эпиграммы передаются из рук в руки, в которых смерть Вольтера воспринимается как нечто само собой разумеющееся. Многие в них яростно защищают писателя. Другие столь же яростно нападают на Вольтера. Потом еще…
Месье де Жирарден осекся, заметив странное выражение на лице Руссо. Жан-Жак весь посерел.
— Как вы себя чувствуете? — осведомился маркиз. — Может, принести воды?
— Я в полном порядке, — тихо ответил Руссо. Не заметив, что маркиз не спускает с него своего внимательного взора, Руссо добавил: — Только я тоже должен умереть!
— Что вы имеете в виду? Как это должны умереть?! — воскликнул маркиз.
— Разве вы не знаете, что наши жизни связаны? — ответил Руссо. — Месье де Вольтер умер. Значит, я вскоре последую за ним.
Вольтер! Вольтер!
Как же он мог умереть? Не оставив ему того, ради чего стоит жить? Что же ему теперь делать? Только ожидать своей собственной смерти?
Нет, Вольтер не мог умереть. Может, серьезно болен. Но он выздоровеет. И еще достигнет высочайших вершин…
Но Вольтер на самом деле умер. Это была правда. Его смерть хранили в глубокой тайне, чтобы одурачить Церковь. Король строго запретил сообщать о его смерти, — он ненавидел поэта и опасался беспорядков со стороны его поклонников.
Но он умер. Хотя и активно жил до последней секунды. Он писал поэму, посвященную пользующемуся дурной славой бонвивану[266] аббату де Л'Аттенану за несколько дней до кончины.
Он сочинял новую пьесу «Агафокл» о сиракузском тиране. Он вел переговоры о покупке нового дома и в конце концов приобрел дворец-резиденцию, который возводил герцог Ришелье. Он отправил Вагниера в Ферней, чтобы собрать плату за аренду, присмотреть за продажей урожая, за его фабриками по производству часов и шелковых тканей, и поручил ему еще кучу самых неотложных дел. К тому же он занимался составлением статьи словаря на букву «А».
Вдруг организм Вольтера вообще прекратил функционировать. Отказали кишки, мочевой пузырь. Вольтер все еще был полон жизни, он не хотел умирать, даже когда его «машина» остановилась. Он не желал расставаться с жизнью, такой волнующей, такой прекрасной, такой щедрой. А сколько еще оставалось сделать! Сколько написать книг, пьес, поэм и памфлетов! Скольким невинным людям требовалась его защита от жестоких и незаслуженных судебных приговоров! Сколько еще предстояло сделать денег. Сколько написать писем…
Наконец, он оказался прикованным к постели. Лихорадка, ужасная усталость не давали ему возможности ни гневаться, ни смеяться. Он наверняка не сдержал бы своего гнева и непременно посмеялся бы всласть над смертью, если бы только смог. Тогда он сосредоточил все свои силы, чтобы простить Бога за его жестокую шутку, которую он сыграл над человеком. Дал ему жизнь. А теперь вот забирает обратно. Воля Божия, а скорее — его злобный каприз.