* * *
…Огромное, пышущее жаром, ворочалось, укладываясь спать, солнце. Через некоторое время горы поглотили его совсем. С ощущением приятной сытости укладывались вкруг костра и казаки. Омеля набил пузо так, что оно было тугим, как настоящий барабан, — хоть бери палочки да играй.
Омелька нешуточно маялся животом, но вскоре, крестя рот, угомонился и он. В вышине золотой точкой мерцала Кол-звезда. Лохматые, рыжие вихры нодьи шевелились вяло и усыпляюще. Крылом перебитым птицы вздрагивали всполохи. Горная поляна, налитая, как кубок, пахучей тишиной, еще хранила отблески ушедшего дня…
Тишина была столь чуткой и настороженной, что вызывала смутное беспокойство. Издалека донеслось осторожное шуршанье и предсмертный мышиный писк.
«Лиса мышкует… — бессознательно отметил Дека, лежавший с открытыми глазами, и подумал: тихо каково! Беспременно буря препожалует. В местах сих верховик-ветер шалит. Глядишь, туч натащит да завалит нас тут в шиханах снегом…»
Федор потер шрам на левом предплечье — старая рана всегда саднила перед непогодой: не иначе с гор снегу натащит…
Не прошло и трех часов, как первые, тугие волны ветра привели в движение кроны кедров. Деревья на склоне горы зашептались, заскрипели. Ветер смял и взлохматил рыжую гриву нодьи. Заворочался, закряхтел на своем месте Омелька. Кони всхрапывали и жались друг к другу. Дека ткнул Омельку локтем:
— Слышь-ко, проверил бы коней-то, добро ли привязаны…
Омеля не отзывался, захрапел вдруг отчаянно.
— Слышь-ко, шут гороховый, вставай, говорят! — начал накаляться Федор.
— Штой-то? — притворно заспанным голосом спросил Омеля.
— Я вот те дам по загривку, будешь у меня штокать, — мечтательно, почти ласковым голосом, пообещал Дека.
«Это он может, — досадливо подумал Омелька, с кряхтеньем поднимаясь с пригретого места. — Ох, и собачья моя жизнь! Не успеешь пристроиться у нодьи, подымают, гонют в этаку темень…»
— Может, пождать, покуль развиднеется? Темень эвон какая… — слабо, с последней робкой надеждой заикнулся старик.
— Темень! — вконец вышел из себя Федор. — Сам ты темень! На кой ляд он тебе, свет-то, нужен? Вшей, что ль, при ём давить? Коней и без свету, поди, разглядишь— не воши. Старый лежебока!
Омеля сделал несколько шагов в сторону лошадей, его тут же обступила плотная темнота. Хвойная лапа хлестнула старика по лицу. Ржание лошадей донеслось почему-то справа. Лошади были на поляне всего в десяти саженях, но непроглядная тьма делала эти сажени бесконечными. Омеля повернул вправо, увидел просвет среди деревьев и двинулся в том направлении. Набежал сильный порыв ветра, совсем рядом что-то скрипнуло, закряхтело, и чья-то корявая лапа схватила старика за полу армяка. Омеля похолодел от ужаса.
— Свят, свят! — забормотали одеревеневшие его губы. Омеля дернулся что есть силы н обломил сухостойную ветку — его держал куст боярышника.
— Вот нечисть! — приободрился Омелька и стал продираться сквозь кусты к поляне. Поляна оказалась дальше, чем ему показалось на первый взгляд. Он уже стал подозревать, что это не та поляна, на которой стояли лошади. Старик пошарил по земле. Нащупав отпечатки копыт, он пытался угадать, где у следов пятка, где зацеп, чтобы определить направление, куда ушли кони. На беду Омели следы оказались вовсе не лошадиными, а сохатиными. Вконец расстроенный, он шагнул в прогалину между деревьями. Буйный вихрь гулял здесь свободнее, чем в чаще. Омеля поднял глаза к небу, и то, что он увидел, повергло его в ужас: лицом к лицу он столкнулся с мертвецом. Точнее, на него пустыми глазницами глядел человеческий череп. Весь же скелет свисал с дерева вниз головою, наполовину вывалившись из берестяного свертка. Резкие порывы ветра раскачивали его из стороны в сторону, и он издавал костяной скрип.
— Батюшки-светы! — заголосил обезумевший Омелька.
Крик неудачника-коновода вскинул с земли сонных казаков. Хватая сабли и пищали, кинулись они на звуки Омелькиного голоса. Впереди всех огромными скачками несся Остап, за ним Федор и остальные. Примчавшись на поляну, казаки обнаружили полумертвого от страха Омельку и несколько скелетов, там и сям выглядывавших из берестяных свертков. Подвешенные к деревьям свертки эти швырял и раскачивал ветер, и оттого казалось, что скелеты движутся по своей воле. Увидев такое, казаки повернули вспять. Не побежал один Дека.
— Стойте же, стойте, язви вас! Горе луковое, ратнички-храбрецы! — орал он до хрипоты, пока побежавшие не остановились и не стали с опаской возвращаться на поляну.
— Да идите ж сюда, не робьте. Мертвецов, что ль, не видали! Кладбище это колмацкое. Мертвецов своих они так хоронят: в бересту завернут и на дерево подвесят. Потому как считается у них, что ежели упокойника в землю закопать, то он попадет в лапы к злому Эрлику в подземное царство. Вот они и подвешивают мертвых к дереву, повыше, чтобы, значит, поближе был упокойник к чистому духу Ульгеню, кой обретается на небе, как и наш Христос.
— Ишь ты… — недоверчиво протянул Остап, — все, значит, учли колмаки. Тильки, кумекаю я, ни к якому Ульгеню сии шкилеты не попадут, окромя як воронам на харч, — ишь обглоданы вси.
Казаки понемногу пришли в себя, даже Омелька очухался, и все со страхом и любопытством рассматривали смутно белевшие в темноте скелеты. Окрик Деки привел их в себя:
— Ну, будя глаза пялить! Костей, што ль, не зрили?! Не упокойников нам, а живых остерегаться надо. Коли кладбище у них тут, стало быть, и сами они подле обретаются. Места сии дики и нам не ведомы, а пуще того дик тут сам народец. Могут и каменюку величиной с лошадь со скалы скинуть, обвал учинить. Уходить нам отсель надо. Горные колмаки не любят таких гостей, как мы, тем паче на кладбище.
До утра никто из казаков не сомкнул глаз. Начались рассказы про умерших, про вурдалаков да про упырей, и чем дальше, тем страшнее.
«Вот ведь оказия! — размышлял Дека. — Ушкуйники, отваги, забубённые головушки, кои каждодень смерти в очи заглядывают, мослаков спужались, побасенкам веруют, ровно дети малые. Эх, темнота наша!»
Близилось утро, ветер ослаб, и в разрывах туч видны были сильно померкшие звезды. Видел Дека семизвездный небесный ковш, а держак у ковша уже круто к земле накренился — так только под утро бывает. И спать казакам совершенно не хотелось.
Осенний хмурый рассвет положил конец страхам и рассказам. Ветер утих, и стояла такая тишина, что было слышно падение шишек с дальнего кедра. Усталая природа, наработавшись за ночь, отдыхала.
Выступили сразу же, едва развиднелось. Как ни торопились, а медвежью тушу с собой взяли целиком. Лошадей попеременно впрягали в волокушу: протащив тяжеленную тушу по бездорожью с полверсты, коняги выбивались из сил. Без отдыха отмахали верст восемь, и только когда лошади совсем обессилели, решили остановиться. Глядя на потные, вздымающиеся бока коней, Дека буркнул:
— Расседлывай!
Место было выбрано возвышенное, с хорошим обзором, и вокруг было много сушняка для костра. Пятко с Остапом принялись расседлывать лошадей и снимать вьюки, а Омеля с проводником стали стаскивать в кучу сушняк, принесли воды из родника, нарубили в казан медвежатины, и вскоре уже сушняк вспыхнул веселым пламенем, а из казана поплыл аппетитный запах.
Возле туши прожили два дня. Ели и сушили медвежатину впрок над нодьей, пока от одного даже вида вареного и жареного мяса не стало мутить.
С седельными мешками, отягченными сушеным мясом, тронулись дальше. Притороченная к Пяткину седлу лохматилась медведна — шуба хозяина тайги.
Тропа змеей вползала на увалы, спускалась в ложбины и пропадала за поворотами. Лошадиные ляжки бугрились мускулами, работали — кони трудно брали подъем.
Вож, давно потерявший все ориентиры, втайне уповал на встречу с горцами. Дека стал подумывать о том же, хотя знал, что подобные встречи нередко кончаются кроволитьем. Как бы то ни было, выход нужно было искать. А пока они вверили судьбу свою всевышнему и тропе.