С песчано-твердого дна солидно берут матерые седоусые пескари, мертвой хваткой топят поплавки коренастые ерши, а на стреже звонко клюют черноглазые ельцы и слепит-скрадывает взор крупная плотва. Если влево на глубь у коряжин-задев забросить удочку — жди удалую ватагу окуней. Шлепнется окунь на траву-гусиную лапку и… вроде бы, не рыбина, а крестьянин-хлебопашец в прочной домотканой одежке.
…Сижу-посиживаю на косе, наслаждаюсь рыбалкой и слушаю, как тщетно пытается согнать на воду табун гусей старушка из деревни Ячменево. Лишь турнет она их вицей по крутой улочке с горы на луг и повернется спиной, как гуси тут же следом за ней.
— Окаянные! — голосит старуха, стегая гусей по бокам. — Чево, ну чево вам надо в деревне?! Кыш, кыш на реку! Да хоть бы вас, мучителей, охотники перестреляли…
«Ну ты, бабка, не загибай! — смеюсь и бормочу я ответно старушке. — Это ты со зла кричишь и сулишь погибель своей живности, а тронь кто-нибудь — греха не обобраться. Поди, в девках, когда пела под гармонь Зотея Старцева, слыхивал о таком гармонщике, и в Ковриге, и эвон там, в деревне Загайновой, парии узнавали тебя по голосу? Спросить бы тебя, да река нас отделяет…»
По соседству со мной пуще бабки шумят краснолапые речные крачки. «Встали» на крыло у них птенцы, вьются они все вместе над более смирным левым рукавом и тоже рыбачат. Старые чайки резко складывают крылья и стремительно врезаются в реку, а оттуда, ополоснув черные шапочки, вздымаются с мелкими чебачками. Ни одного промаха, у каждой в розовом клюве трепещется и взблескивает рыбешка. Но что это? Ни одна не проглатывает добычу, а тотчас же роняет с высоты обратно на воду. Чебачок еще в воздухе — как затевается истошно-протяжный вопль:
— Дерржи, дерржи, лови, лови!
— Ке-где, ке-где? — растерянно кружат молодые крачки, а чайки-родители задевают бестолковых крыльями и настойчивее требуют:
— Дер-р-жи, дер-р-жи!
Смотришь, иные чебачки до того надышатся воздухом — вяло, на боку плавают поверху и не сопротивляются чайкам. Тогда на них крачки перестают охотиться и, вздымая фонтаны брызг, вырываются из воды с бойкими, свежими рыбешками. Крупные сизые чайки, отдыхавшие на суше, снимаются с луговины и пытаются подобрать обессиленных чебачишек, однако старые крачки бдят и серебристыми ракетами врезаются в стаю рослых чаек. Клювы у них кажутся не розовыми, а докрасна накаленными наконечниками стрел.
— А-а-а, а-а-а! — обиженно тянут сизые чайки, нехотя-стыдливо возвращаются на степь под насмешливые голоса куличков. Пятнистые фифи выдают себя короткими «фи-фи, фи-фи», а мородунки с каким-то удовольствием врастяжку вопят:
— Молодцы, мо-лод-цы!
— Дыгалы, дыгалы! — подлетывал и по-деревенски дразня сизых чаек в трусости, вскрикивает долгоносый большой веретенник.
— Подлые, сволочи! — исступленно причитает ячменевская бабка, уже не выбирая выражения и не хворостиной — березовой палкой грозит своим гусям. — У-у-у, му-у-чи-те-ли!
— Фи-фи, хи-хи-хи!
— Молод-цы, мо-лод-цы!
— Дыгалы, дыгалы!
Это снова балаболят кулики, и теперь уже непонятно, кого они подзадоривают или над бабкой издеваются. И только волчок — малая выпь, выпятив охристую грудь и вытянув вверх шею, острым зеленоватым клювом, как указующим перстом, многозначительно намекает: дескать, там, выше, рассудят…
Клев неожиданно прекращается, рыба начинает взыгрывать, сыто плавиться и дразнить меня игрой. Все, «перекур», и я с любопытством слежу за крачками. Почему же они балуются, а не сглатывают рыбешку? И словно опережают мою догадку — по-новому затевают мородунки:
— Научи, научи, научи!
Фу ты, да вовсе не баловства ради вьются крачки-родители и бесперерывно «удят» рыбу. Они же учат своих детей, как им добывать пропитание самим, не надеясь на готовое. А как требуют чаята еду, я с детства помню. У нас на Большом озере в полосе у трясины-лавды полным-полно гнездилось малых и черных крачек. Они, когда выводились птенцы на плавающих гнездышках из сухого хвоща, до света будили весь край Озерки и даже часть Юровки за Маленьким озером.
— Кор-ми-и-и-и! — пищали под верещание родителей чаята.
И здесь же, на реке наблюдал, как иной и не птенец беспомощный, а давно сам на крыле, сидит у отмели и пищит-попрошайничает.
Когда-то, не знаю почему, считали мы чаек никчемно-глупыми птицами. Это с войны, тогда нужность любой живности определялась в сознании нас, подростков, съедобностью или пользой для природы. Однако ныне не назову их глупыми и бесполезными. На озерах и болотах чайки отважно стерегут заодно со своими гнездовьями и уток, и куликов, и певчих птах, а более крупные истребляют вредных кобылок, мышей и даже сусликов забивают. А раз на моих глазах из кочек Долгого болота протурили чайки лисицу, задумавшую порыскать за утиными яйцами. И гнали ее через Юровскую поскотину вплоть до трущобистого лесного Маланьиного болота. Тявкая и взвикивая, лиса иногда бросалась на преследовательниц, но чайки увертывались от ее зубастой морды, другие же успевали щипнуть-теребнуть, как можно побольнее, рыжую охотницу до чужих гнезд.
А разве глупая птица додумается, как больше принести рыбок своим птенцам?
…Летом заветная заводь на Старице — самое рыбное место. Сюда, на кормное илистое дно и прогретую воду тучами прут мальки, а за ними неотступно следуют окуни и щуки. Здесь и щучарник, и рдест, и мягкая розовая травка, и кубышка с водокрасом лопушками своими затеняет хищников. Есть тут пища и крупной рыбе — язям и лещам.
В заводи на толстой короткой доске восседала напротив меня черноголовая чайка и, время от времени приседая, подбадривала своего супруга:
— Ло-ви, ло-ви!
И тот редко промахивался, почти всякий раз поднимался из реки с блеском рыбки в клюве, но сам не глотал и не тащил на Ильмен-озеро птенцам — он с лету передавал добычу чайке. Она отправляла рыбешку в свой располневший зоб, и когда тяжело улетала на озеро, черноголовый рыбак отдыхал на доске с приготовленной рыбкой. Все было продумано до мелочей: без улова в клюве или зобу кто-то один мог легко и удачно охотиться, и не с двумя-тремя рыбками — с полным зобом являлась к птенцам чайка-родительница.
— На-учи, на-учи! — вытягивал из-за поворота за косой мородунка, и была ли нужда в его подсказке чайкам — не знаю. А что научат они толково молодняк рыбачить, никаких сомнений и быть не могло. Вон пойди разберись, кто сейчас «взорвал» воду и вынырнул-взвился с добычей.
Под ветлой
Трижды облазил все добычливые ранее коряги-задевы, но нигде не ожил поплавок. «Нигде никакого появу», — говаривал в подобных случаях мой отец. Однако река Старица вовсе не вымерла: рыба выплескивалась на средине реки, билась-дразнила у другого берега под кустами, а выпутываясь из гущины затонувших тальниковых ветвей, сердито вырывалась в воздух и звучно шлепалась о текучую воду. А толку что? Не лучше ли черемухи набрать или поискать по наволоку калины — все-таки не с пустыми руками приеду домой.
Может, я и переборол бы в себе рыбацкое упрямство и полез на черемшины — они окрошили давно лилово-лимонные листья и на них красноватые, словно озябшие плодоножки удерживали тяжелые грозди переспевших ягод. Эх, такое добро пропадает-осыпается в реку и на землю, а новый урожай жди не раньше чем через три года! Это в войну природа сострадала к нам и каждое лето радовала нас грибами, теперь же куда скупее… И тут мысли мои неожиданно «прострочил» своей молодецки-длинной песней не видимый глазу дятел. Она не успела потеряться по наволоку, как веселый трудяга выпустил вдогонку звонко-переливчатое «тырр, тырр».
А ну-ка, где же облюбовал для весны дятел сушину, ведь берегами Старицы ни единого дерева не встретишь, совсем редко возвышаются ветлы и ольшины над тальниками и черемухой? Поникшей после иньев-заморозков отавой обогнул я недальние кусты и увидал на извороте высокую ветлу. Ясно, что на ней он и пробует играть! И чтоб поглядеть на дятлов «инструмент», да не весной, а сейчас, поздней осенью, продрался к ветле сквозь тальники, перепутанные хмелем, и «кусачий» шиповник. Ветла изогнутым комлем далеко выдалась над омутом, и возле нее пристроился я на такой же кривой пень старой ветлы, срубленной когда-то, наверное, на дрова. Задрал голову к вершине и высматриваю дятла: есть ли он, а то, поди, испугал?