Конечно, вдоль меж рядками далеко видать борком, однако рядков-то не перечесть, а иные дочкины сверстницы своенравно раскустились-разлохматились и хвойными «шубенками» перекрыли прогалы межрядья.
Дочка не ахти какая грибница, но сразу догадалась: раз нету маслят, то рыжики надо искать на травянистых пятачках среди изреженных сосенок. Там с ней мы и начали высматривать светло-оранжевые и огнисто-рыжие грибы. А высматривать особо и нечего — эвон они рассыпались, словно осиновые листья, знай режь медно-трубчатые ножки и жмурься от удовольствия. Эх, запах-то, ароматище-то какой!..
Марина проворно ползает на коленках — трава мягкая, с моховым подстилом и нигде ни сучьев, ни шишек, ни пеньков. Разве что иной раз уколется о чертополох и уткнется нечаянно лицом в заросшую душицей сосновую «лапку». Никого, ни одной живой души кроме нас, однако… Однако почему тревожится сорока с вершинки раздетой сентябрем березки. Так и выстрекачивает:
— Берегись, хоронись! Они тута, тута!
«Может, козлов стрекотунья упреждает?» — подумалось мне, но вдруг дочка поманила меня взглядом к рыжикам у низкоросло-кудлатой сосенки. И когда я осторожно подошел, повела рукой на захвоенную бороздку и прошептала:
— Папа, а там что за рыжик вырос?
И верно, рыжик, да только живой и пушистый. Ну и вдобавок лупоглазый, длинноухий.
— Зайчонок, листопадничек, дочка, — шепотом отозвался на ее вопрос, а рука невольно тянулась погладить, приласкать необычный грибок.
— Папа! — позвала дочка за спиной. — Не трогай рыжика, он же без мамы и папы, он испугается и заболеет.
Оглянулся, а Марина спятилась уже на середину полянки. А сорока все видела, и все беспокоилась-стрекотала: «Ах, берегись, ах, не шевелись!»
По корзине ядреных сосновых рыжиков подарила нам урожайная полянка. Пора в домашнюю сторону поворачивать, до города нам шагать да шагать, пущай не лесом, а песчано-чистой дорожкой. И все же, не сговариваясь, на цыпочках прокрались к приметной сосенке, где по-прежнему лежал и косил глазом зайчонок-рыжик. Он и на самом деле оказался не серым: то ли солнышко подзакатное виновато, то ли зрение наше подвело — столько времени рыжики собирали.
— Вырастай, рыжик, и пусть тебя никто не обижает! — попрощалась Марина с зайчонком и заторопилась следом за мной к лесной дорожке, где и «рыжиками», и «лисичками», и «сыроежками» разукрасил ее щедрый листопад. Слева в круглой тальниковой болотине заприметили алые кисти калины, и до чего хотелось обрать чудом уцелевшие ягоды, но куда? Рыжики больше не появятся, того и жди белых мух, а калину я и по другим лесам сыщу.
…Порошила, мела-заметала поля и леса долгожданная зимушка. И бураном разыгрывалась, и сине леденила холодом ясное небо. Однако выдался как-то добродушный, с теплинкой денек и вспомнилась нам калина. Мы с дочкой на сборы скорые: лыжи в руки и на автобус. Там, у поселка, с конечной остановки до борка напрямую не так далеко.
Пересекли Поклеевский лес и пустошкой прокатились до поляны в соснячке. Я первым обрадовался заячьим тропкам из борка на жировки в осинник за дорожкой, а Марина взяла да и повернула по малоснежью междурядья. И опять, как тогда осенью, на березе завертелась сорока, и не застрекотала, а даже заверещала.
— Папа! — не то испуганно, не то обрадованно закричала дочка. — Заяц, заяц на тебя поскакал!
Дочка не успела еще протиснуться сквозь гущину сосенок, а на дорожке уже возник белый столбик. Видать, не очень-то беспокоили здесь зайца, иначе бы он давно сиганул в осинник, где непроходимо теснились по пересохшей болотине таловые кусты.
Зайчишка смахивал на нескладного подростка и до настоящего беляка ему было еще ой как далеко! Пока он ловил ушами шорохи из борка, дочка выбралась на чистинку и ахнула:
— Так это же наш Рыжик! Только почему он перекрасился?
— Э-э, Марина! — рассмеялся я дочкиному удивлению. — Рыжиком зайчонок был, когда рыжики росли, а теперь снега кругом, страшно ему оставаться рыжим на белом.
Мы повернули туда, где ярко багровели калиновые кисти. Зайчишка и тут испетлял снежок вокруг куста, словно караулил ягоды для нас.
Воронята
К обеду ветер согнал за угорья неуклюжие тучи, высокое солнце задышало июльским жаром и густо засинели над увалом дальние березняки и сосновый бор. А нам в затишье черемухи по извилистому берегу речушки Боровлянки стало вольготнее обирать тяжелые блестяще-черные ягодные кисти. И совсем бы славно, если б не орали надсадно из берез у замелевшей запруды молодые вороны. Беспрерывное карканье надвисло над речкой протяжно-голодным, то плаксивым, то угрожающим воплем:
— Жррать, жррать, жррать…
— Ну, чего, чего им надо? — недоуменно поморщилась дочка, и мы одновременно оглянулись на березы за плотиной. Я только-только собрался объяснить Марине, почему до хрипоты надсадной кричит нынешнее семейство воронят, как над запрудой сверкнула белым крылом озерная чайка. И стоило ей подняться над водой с лягушонком в клюве, березы зашумели, из них ринулись на удачливую охотницу четыре грязно-серых птицы. Однако чайка ловко увернулась от воронья, привычно, на лету, проглотила добычу и снова вернулась к единственному стеклышку воды по пересохшему руслу речушки. Уж если занесло ее бог весть откуда, — за десятки километров в округе нет ни озер и ни болот — стоило ли ей так вот, ни за что, за всяко просто, с пустым зобом улетать отсюда?
Опять чайка выхватила из воды лупоглазого лягушонка и на виду наседавших ворон отправила его в свой зоб.
— Жррать! Отдай, отдай! — заблажили те со всех сторон, норовя отнять у нездешней птицы дармовой корм.
Чайка молчком ускользнула от разбойной оравы и пыталась еще поохотиться на запруде, кишевшей лягушками, но вороны, видимо, смекнули и решили прогнать слишком умелую и слишком белую птицу. С коротким и злобным карком воронье насело на чайку, и она, подобно реактивному истребителю, взмыла в небо, в недоступную для тех высь.
Когда над водой не осталось ни одной живой души, кроме бабочек-траурниц и лазоревых стрекоз-стрелок, воронята расселись по берегам и уставились туда, где только что незваная гостья доставала себе еду. Свесив к воде толстоклювые башки, они силились понять, где же есть те самые лягушата?
В неожиданной тишине ягодную гущину черемушника снова начала веселить славка, а из березняка за просекой донесся удалой посвист иволг. Да не долго довелось их послушать: воронята, не сумев ничего разгадать, с досады и голодухи снова затянули:
— Жррать, жррать, жррать…
А дочка меня поняла с полуслова, хотя и удивилась пуще прежнего. Как же так? Вороны выкормили птенцов до слета, опекали, пока не окрепли у них крылья, и учили, как самим добывать еду, а они и по сей день требуют готовой пищи?
— Неужели и у птиц, как у людей бывает? — огорчилась Марина, принимаясь за ягоды. — Натеребить бы нахлебников за хвосты, наклевать бы их, пустоголовых…
— Как бы не так! — откликнулся дочке я. — Родители и показываться им на глаза боятся. Видала, как протурили чайку?
С полным ведром черемухи мы оставили запруду, где выкаркивали «жррать» воронята, и стали подниматься песочной дорогой на угор. Внезапно с опушки березовой грядки за нашими спинами захлопали чьи-то крылья, и к речке вдоль дороги, взволнованно крякая, низко полетела кряква.
Где же запали ее поздыши-утята? Дочка попросила поискать их, и я чуть было не побежал, если бы не вынырнувшая из листьев ворона.
— Нельзя, Марина, — сказал я дочке и показал на ворону. — Вон кому они достанутся, ежели найдем!
Ворона хищно вертелась над ленточкой березняка обочь дороги, пережидая людей. И переждала бы, но воронята заметили ее и хриплое «жррать» снова начало приближаться. Может быть, эта ворона и не родитель обезумевших от голода воронят, однако она, задевая снежно-кружевные метелки лабазника, проворно улизнула в таловые кусты.
С угора мы напоследок оглянулись и не могли не потешиться над растерявшимися воронятами: они сновали туда-сюда, разыскивая старую ворону. Только отсюда уже не слыхать было ихнего крика.