И вот, друзья, подходим теперь к самому главному, о чем монархи российские не позволяли говорить триста лет. Триста лет, страшась правды, подчищали они секретные семейные архивы, наводили на них глянец благопристойности, выметали и подправляли все неприглядное… А было чего выметать! Ведь речь идет не более, не менее как о п р е с т у п л е н и и первых Романовых, о подлом сговоре их кружка с иностранными захватчиками. Наивно думать, что в борьбе за трон Годунов и Романов выступали один на один. Совсем нет! В затишке, за спиною Федора, всегда наготове был тайный заслон из бояр и княжат. Несломленное охвостье древних властителей Руси, они все еще тешили себя грезами о возврате прошлого. Они и во сне видели то пирог золотой, то гибель царя — выскочки Годунова, обскакавшего их, то уделы и княжества удачливых своих предков. Сны — лакомые, желанные… да велика ли утеха — лакомиться лишь во сне? И тогда эта черная подпольщина, эта нечисть в собольих шапках замыслила против Руси такое, что мы бы сейчас…
Нет, сразу даже не выскажешь! Давайте исподволь.
«Смутные годы», как вам уже известно, были тяжким испытанием для всей страны. Неслыханный гнет и надругательство над простыми людьми, повальное бегство с господских земель. Поля пустовали, вспахивались кое-как. А тут еще ударила непогодь, три лета подряд оказались неурожайными. Голод, болезни, мор; в одной лишь Москве погребено было за три года чуть не полмиллиона людей. То эпидемии, то восстания вспыхивали кругом.
А бояре плели интриги: именно в эту горькую, скорбную для страны годину они тайком переслали польскому королю… план захвата Москвы! Трудно поверить, но это так[3]. Боярский гонец доказывал в Варшаве, что Русь неспособна к обороне, что подошло удачное время для удара извне, что удар ляхов и ливонцев поддержит московская знать на таких-то и таких условиях.
К чести Годунова следует сказать, что ему удалось раскрыть сговор именитых негодяев. Одних он предал казни, других — весь «романовский корень» с его родней, например, — изгнал в дальние ссылки. Федора Никитича, превратившегося из дружка в заклятого недруга, насильно постриг в монахи и выслал под Холмогоры, на Северную Двину.
И все же черное дело было сделано: вражьи отряды начали вскоре вторгаться на юг Московии. Обманывая народ, под знаменем «угличского царевича Димитрия», якобы чудом спасшегося и укрытого в Польше, интервенты захватывали один русский город за другим.
…А далеконько же, друзья, завлекло нас путешествие по следам Ивана Сусанина. Весьма далеконько! Да и нельзя без этого: усадьба-крепость над лесной речкой Шачей как раз и принадлежала Федору Романову, как наследственная вотчина его жены Ксении (из рода бояр Шестовых). Вот, оказывается, какой волк меченый стоял над Сусаниным и сотнями других костромских крестьян, вот кого тащили они к славе и блеску на многострадальном своем хребте.
НОЧНОЙ РАЗГОВОР
Триста-четыреста лет тому назад солнечные закаты над Костромой были столь же красивы, что и теперь. Громоздились то нежно-палевые, то багряные с позолотой облака над светлыми водами, синела по-вечернему холмистая даль Заволжья, и чайки, вечно стремительные и вечно голодные, все с тем же плачем кружили у берегов.
Да не те были чайки, что ныне, и Кострома была не та.
В урочный час медлительно смыкались решетки главных ворот кремля, медлительно подымались на обомшелые стены стрельцы в желтых кафтанах.
— Гляди-и, — осторожно и гулко неслось над затихающим городом. — Ге-ге-е-ей, Оверко-о…
— Ге-гей, Меленти-ий, — катилось дальше. — По-гля-я-дывай!
А над башнями стен, трухлявых, не обновлявшихся почти полвека, разлегся по волжским холмам посад. Крыши тесовые, подрисованные кудрявым мохом, крыши соломенные, даже берестяные кое-где. Ни кирпичных громад, ни труб заводских, ни даже обыкновеннейших линий проводов, что так обязательны в наши дни. Двойной цепочкой, словно бусы девичьи, опоясали улочки зеленую Кадкину гору. К Нижней Дебре сбегают с горушки дома, толпятся в веселом беспорядке возле торжища и гостиного двора.
Далеко видно с башен! Вон кучка строений Полянской слободы. За нею, как стайка цыплят, худосочная слободка Пищальная. Вон к ельникам, за черту посада ушла соломенная Гашеевка. А за Сулой-рекой, напротив древнего Ипатия, живут мастера-кирпичники. Есть в городе мыловары, есть красильное дело, рыбный монастырский промысел. Кузнецы есть, оружейники… Полторы тысячи домов и домишек, чаще всего подслеповатых, сляпанных кое-как, сторожат с высоких башен дозорные.
— Гляди-и…
— Ге-ге-гей, Богданко-о!..
— Гей да гей — работенка не пыльная, — ворчали с телег домнинские обозники, покидая вечерний город. — Пригрелись, коты гладкие. Вам бы дерева ронять!
— А то бы на молотильщину к нам. По молотилу каждому в лапы.
— Эх-хе-е, робяты, и шибко же тут домо-ов! Сколько же, получается, рук бездельных?
— Не все, чать, бездельные…
В Посадский лес въехали за Гашеевкой при светло-лимонной заре. Вверху полыхал закат, а внизу, под елками, уже вовсе темно: только и езда, что мужику-порожняку. Но хоть и порожними, хоть и к ночи дело, а в гору и на грязях старались идти пешмя, сберегая лошаденок. С угоров спускаясь, присаживались ненадолго, а там опять и опять шли под ущербной, неяркой луной. Чтобы не дремалось, коротали ночь разговорами.
На тридцать второй версте кормили притомившихся лошадей — на лужке возле дороги. Едва разожгли костер, как с проезда, будто из тьмы вынырнув, появился незнакомец:
— Налегке никто не обгонял? В тарантасе?
— Не слышно, паря. Тарантасным ночью кому ездить?
— Бывает, и ездят… Прощевайте пока.
— А чей будешь-то, сокол?
— Гы-гы-ы, — ответила смехом тьма. Незнакомец пропал так же загадочно, как и появился, посеяв опасливые догадки.
— Нюхач, — повел бровями Ося Босой, повозничий из Нестерова. — Сват ночной: свататься приходил. Не поняли? А ты еще: «Чей, сокол?»
— Вот напасть!
— Коль от него сват — никакая нам не напасть. И дрожать тебе, получается, нечего, — усмехнулся Донат Грачев из Молвитина.
— Пошто так?
— А то, что Якун Рыжий Ус тебе и нам — как родня, — продолжал Донат полушепотом. — Были мы с шабром намедни в Кузьмищах, колеса приторговывали. Так диво ж у них затеялось!
— Ус приходил?
— Середь дня, ей-ей!.. Заявился, брат, тихим шажком, и прутиком этак — щелк-щелк. Свернул к избам: «Здорово, кузьмищевски!» А там — косы-горбуши ладят на сенокос. «Добрее клеплите, боярски шеи скоро почнем косить». Да горсть серебра — швырк мужикам: «На это, слышь, прикупите к тем косам еще пики да топоры…» Обходи-ительный человек.
Жидковатое пламя ночного костерка то вздрагивало дремотно, то меркло, угасая; неровные отсветы бродили по бородатым лицам повозных. Влажной свежестью, острым настоем росы тянуло с лужка. Пичужка в кустах дзенькала, словно сквозь сон.
— И стража, считай, тьфу перед ним. Заковали раз на торгу в цепь железную, в тюрьму ведут. А Ус веточкой вот так же: мах-мах. И цепь пополам, и стражники лбом оземь… Что ему стражи-власти? Утер нос!
— А то еще было в Деревеньках, где наш староста Иван живет, — отозвался Босой, пихнув дымившую в стороне головешку. — Прямо со смеху падай, язви тя корень! Под воскресенье, что ли, Сусанина девка Антонидка в баню ходила. Да приошиблась, вишь, памятью: поясок новый, гыт, и оставь. Вскорости туда вертается — под вечер оно было, — а на тропе Акинф: «П-почему все девки горох молотят — тебя нет?..» И — раз! — поясок Антонидкин себе сграбастал. «Приди, гыт, в усадьбу, там возверну…»
— Ишь ты!
— И только бы дальше идти псу Акинфу — хвать, стой-погоди. От самого Рыжего Уса человек объявился — защитник верный, Кречетом звать. Сейчас, гыт, тебя пояском Антонидкиным душить, Змей Горыныч, аль обождать маленько?» И — этак за хряк его, за хряк! «Нет, гыт, не стану я руки свои чистые пачкать, а дам тебе отлог ровно на две недельки. Не вздумай только кровь людскую пролить…»