Портняжный мастер, жуя капусту, пояснил:
— Челобитную он хочет, хе-хе, отец. — Еще набил рот капустой. — Наскрипи ему, хе-хе… Ты грамотен.
— Скрипеть — воеводским писцам хлеб, — изрек Пахомий. — В чем твое челобитье?
— Раскинь умом — зашатаешься! — Митька-ключник потянулся было к уху Пахомия, но помешал угол стола. — Сусанин-то с Рыжим Усом, с атаманом воровским, в одних дрогах ездит, тихоня! На Черной Кулиге у воров стан, в Ключаревском. То сам ведаю!.. А княжича Михаилу где смерть постигла? — Он округлил глаза: — На охо-оте, на Ключаревском! Смекнул ли, святой отец?
— Михайле, Мить, бревном чрево смяло… Хмельной был, то дознано, — поправил Гриня-швец. — Ты долдонь, хе-хе, про Сусанина. Давай долдонь, Мить, хех-хе…
Монах засопел еще сильнее. Мотнул узкой, как у козла, сивой бородой:
— На кого, аки враны, клювы разверзли? Ивана в Ростов со святым обозом послали, слышали то? А ты, раб божий, рылом не вышел. Прыщей много.
— Я?!.. И эт-то он про меня?
Но Пахомия уже понесло.
— Святой обо-оз, святая вода! — размахивал он руками. — Я бы, прости бог, слал тушинскому вельзевулу бочки с навозом — не святой водой. Пред кем, рабы, выстилаемся? — И бухнул кулаком по столу.
Швец перестал жевать капусту, Митька воспрянул, как боевой конь.
— Гре-гор, вцепи-ись! — взвыл он протяжно. — Слышал, Грегор, кто назван здесь вельзевулом? Слово и дело государево: сведем отца к воеводе. Вяж-жи!..
Башкан и Репа, стоявшие у калитки, застыли в тревожном смятении. Как быть? С монахом не поговоришь, то ясно: сейчас у них драка возможна. А страшен тот разговор за столиком! Федос Миролюб — свой для Сусанина, ему надо скорее дать весть. «Домой?» — переглянулись друзья. — «Домой, и немедля!»
Пятясь, прикрывая себя створкой тесовой двери, оба вытолкнулись за калитку. Но тут Вантейша упал: кто-то сзади подставил ему ногу. Что такое?.. Первыш, портняжкин сын, плясал-бесновался у двери!
— Ага-а, вшивцы! — торжествовал он. (У своей-то калитки чувствовал себя петухом!) — На колени передо мной, лычники!
— Ха-ха… Слыхал, как лягушки квакают? — Ванька Репа, успевший вскочить, боднул Первыша головою в живот — Паши носом землю!
— В-ва… вак! — сковырнулся Первыш. — В-вый, держи их!
Куда там! Башкан и Репа, свернув междворьем, летели уже к Дебринской, к Ильинским воротам.
— Ну как денек сегодня? — смеясь глазами, спросил Костьку Вантейша. И хотя денек был, откровенно сказать, кислый, по-осеннему тусклый, Башкан ответил радостно:
— Всем дням — день!
ТРЕЩИНА
Над обрывом, над перекрестком исхлестанных дождями полевых дорог съехались двое, ветер-вершняк шевелил гривы гнедых коньков.
— Сидим, Харько?
— Тошно, Давид. По-моему, собака Лисовский надул нас.
— Только сейчас это понял?
Харько, сын есаула Наумова, моложав и бронзоволиц, черные кудри вразлет из-под казачьей красноверхой шапки. Давид Жеребцов — ертаульный[16] голова, тучноватый бородач лет сорока пяти. Он в зеленом узорном тигилее, с саблей, с двумя пистолями за желтым кушаком. Собеседник его — в малиновой накидке поверх темно-синего кафтана. Дворянский отряд Давида и казачий наумовский укрыты здесь же, в ельнике: полковник пан Лисовский указал русским стеречь дорогу на Ярославль.
— Мы, Харитон, сами себя надули. — Ертаульный свирепо выругался и сплюнул. — Под Москвой летом крошили — кого? Сюда, в Ростов, пришли — против кого? Люди мы или нет?
— А-а, не каркай… Сидим тут, а паны в Ростове пенки снимают.
— Вот за пенки, казак, не люблю тебя с батькой. Жадны вы все… и с Заруцким вместе. — Давид окинул взглядом пустые, придавленные низкими тучами поля, дальний пегий лесок, серую деревеньку. Никаких угроз, никаких земских отрядов из Ярославля, конечно, не жди. Просто ляхам надо было спровадить русский дозор подальше. «Боярские земли — дворянам, Шуйского — под лапоть», — передразнил кого-то Жеребцов, шевеля повод. — Сами же черт-те куда от Шуйского лезем! Что надо Лисовскому на Волге? У меня там дом родной, пашни… А им — пенки снимать.
Едва ли слышал все это сын есаула; он злился, что батька, оставив его тут за себя, ускакал сам в город. Мокни в ельнике, в глинах!
— Едем сейчас в Ростов, — решительно сдвинул он шапку. — За себя оставь стража, с моими Захарка Заруцкий подремлет. А к ночи сюда обернем. Ну?
— Кто такой Заруцкий? Сын войскового?
— А-а, брательник его, меньшак… Спускайся к своим под бугор; зачем время тратить.
— Что ж… Соберемся.
Через полчаса, проверив дозоры, выехали вшестером — так посоветовал ертаульный голова. Скакали размашистым наметом через поля, через межники, сокращая себе путь. Холмы и холмики, бурые овражки, озими, и вот уже с косогора открылся в гривах лохматых туч почти весь посад… Впрочем, что ж там такое? То, что всадники приняли было сначала за космы растрепанных туч, оказалось дымом громадного пожарища. Дым волокло низом, от озера к сумеречным далям полей; сквозь багровое и серое прорывались алые копны огня, тревожно-безмолвные всплески гигантских факелов, острые желтые клинки, будто вспарывавшие небо.
До Ростова, до тех объятых заревом, задымленных колоколенок, крыш, крестов оставалось еще версты три, когда путь преградила глубокая глинистая балка.
Спешились над берегом, у кромки озими.
— Кто там? — тревожно указал плеткой один из казаков. Под нависшей желто-бурой кручей, за береговым срезом, наиболее от них удаленным, что-то пестрое кишело и мельтешило внизу. Не то люди, не то подводы втягивались живой змейкой за поворот.
И вмиг пустил гнедого рысью горячий Харько. Минуты через три малиновая накидка его полыхала уже далеко впереди.
— Выла-аазь наве-ерх! — доносился тявкающий, почти мальчишеский голос. — Я вам покажу-у прятаться!
Но излучина берега все еще скрывала цепочку подвод, и Харько, отрываясь от своих все дальше, мчал кромкой оврага вверх, к мелколесью. Это было неосторожно: худо пришлось бы есаульскому сыну — зазевайся хоть на мгновение Давид! Сзади Жеребцов видел то, чего и не чуял беспечный, увлекшийся Харько: по-за орешником, отрезая путь, крались наискось к казаку серые фигурки.
— За мно-ой! — гикнул ертаульный, пришпорив коня. — Харько-о, дьявол!..
В блеклых, осыпающих листья чапыжах над оврагом таились ростовчане: человек с десять-двенадцать слобожан, остатки дружины земского старосты Олексы. Чудом уцелев после побоища в городе, земцы охраняли сейчас женщин и раненых, пробираясь тайными ходами в лес. Стремительный натиск верховых с ертаульным во главе вынудил оцеплявших попятиться. Но не было видно, чтоб земцы так уж спешили отступить: острый глаз Жеребцова приметил у них под армяками оружие. Гарцевал на коне, отступая понемногу, лишь разгоряченный Харько. Сердитая пестрая сорока, опустившись на зелень с высокой ветлы, стрекотала безудержно в безопасной пока зоне.
— Зач-чем вы здесь? За-чем? — кричал Харько в кусты. — Крест целовали царю Димитрию?!
— Целуй его, распрокудина сына, знаешь куда? — сумрачно отвечали оттуда. — Чего мы чешемся, мужики: шестеро же их, всех визгунов.
Верховые держались теперь вровень; сорока плясала перед ними на черных пружинистых ножках… И что-то надо было решать!
— Я понял вас, — мирно-буднично произнес Давид. — Своим я не враг, злое творить не собираюсь… Почему не в городе?
Минута замешательства, отчужденность; к земцам, вон, сзади подстраиваются еще трое… Э-э, да и четвертый показался еще слева! Этот, странно знакомый ертаульному, в стрелецком изодранном кафтане был у них, видимо, в секрете… Но где же, когда знавал его Жеребцов?
— Давид Васильевич, да ядрена лапоть! — ахнул вдруг этот четвертый, подойдя ближе и вглядываясь. Швырнул с размаху шапчонку о землю; сорока, захлебнувшись злобой, испуганно взлетела на ветлу. — Да м-мать честная, да помнишь ли Белоозеро?! Помнишь ли Клоны под Юрьев-Польским? Кирюшка же я: три года вместе трубили!