Да укроешь ли что от любопытных ушей в небольшой деревеньке? В ночь на Ивана Постного староста заявился, а наутро его дочь Антонидка перешепнулась у двора с Дуняткой-Огоньком, подругой сердечной; Дунятка тотчас порхнула к бабке Секлетее в Нестерово, бабуля, вестимо, к ближней куме Лукерье-Задворенке, а уж Задворенка, разумеется, к своим ближним и не так чтобы ближним… Словом, к полудню все Поречье, все романовские деревеньки по Шаче бурлили новостью:
— Акинф-приказчик ссажен владыкой!
— Карать-пытать за лесных беглых больше не будут. А нашего старосту Ивана поставили ныне…
Да такое высказывали тут шепотком, что ахи-охи не затихали окрест:
— Ой, верно ли, паря?
— Правда, слышь. Дело не шутейное!
— Лиходеев от нас отставить хотят. Староста Иван будет-ча порядок блюсти.
И хотя Сусанин, все же находясь в столбняке, ни с кем, кроме как с хворой женой, не перемолвился о встрече в Костроме, бабули-кумушки уже заплетали трогательные истории про ангельскую кротость смиренного Филарета, про милосердие Ростовского отца-владыки к люду бедному, подневольному:
— Господь указал ему путь благочестия.
…А дело объяснялось довольно просто. Как перед ураганом неизбежны какие-то минуты зловещей тишины, так и в те сентябрьские дни 1608 года стояло в нашем Поволжье нечто вроде предгрозья. Филарету Романову надо было решить непростую задачку. Василия Шуйского, соперника своего, он презрительно вычеркивал из игры: скуден умишком, недалек царь. В силы бояр-спесивцев не верил — давно знал им цену. Лжедимитрий Второй, укрепившийся лагерем в Тушине, в семнадцати верстах от столицы, — вот кто был новой лошадкой в новой игре Филарета. Вот кто отныне занимал его ум! Конечно же, второй самозванец лопнет, како и первый, конечно же, судьба обоих царьков-оборотней одинакова. Но и не считаться с «черной лошадицей» теперь, в сию тревожную пору, было бы явным просчетом. Ведь за подставным «царьком» стоят все те же паны-иноземцы, кои вознесли Романовых, кои освободили их, избавили от кар Годунова.
А сколько у самозванца свежих сил! Изменив Шуйскому, бегут к нему казачьи войска. И бояре, что похитрее, льнут снова — недаром приезжал принюхиваться брат Иван… И беглая голытьба, и крестьянство, и черный посадский люд за беглыми. Все ждут вольного ветра, все надеются. Царь-вожак нужен простонародью, вот кто! А кто окажется вожаком — это им не так уж и важно. Лишь бы вел супротив бояр, супротив боярского правительства — тогда хоть за лохматым нечистиком, за беспятым, прости господи, народ хлынет… Да како же дать маху? Как не считаться тут с настроением черни священнейшему митрополиту?
Ведь и Акинфия он убрал из Домнина отнюдь неспроста. Этот Акинфий — вепрь хищный — ладно ему послужил и послужит еще, ох, верно послужит! Но ветер пока не тот. Зажми благородный свой нос, а к черни приглядывайся: пусть она, чернь вонючая, учится из-под твоей руки смотреть.
Ведь как всегда бывает перед грозой? Дельный хозяин сам оглядит хозяйство и двор: там приберет, чтоб не сорвало, здесь поукроет да укрепит, наперед загадывая… А владыке простительно ль жить без загадов? Вот уберет он, скажем, лютого вепря-приказчика, простым лапотником заменит его на время — и чернь в ноги к тебе же падет! Убыток вотчине? Пусть! Надо идти и на это: пусть уж Сусанин-староста тешит пока смутьянов.
— А там видно будет. Перестоять грозу — вот главное.
Таков был расчет священнейшего. Хитрейший расчет, ничего не скажешь. Похожий на ту сеть, в которую удачливо идет рыбица.
И бабки-шептухи, бабки-задворенки разнесли вскоре молвь:
— Праведник он, великий владыка наш. С простым людом, с нами великий господин…
Чем худо для Ростовского владыки? Не о том ли заботился он, когда в Костроме, в саду Ипатьевского монастыря уединенно беседовал с Иваном Сусаниным да еще просил сохранить беседу втайне? О-о, тут есть о чем нам догадываться!
По-своему рассуждал мужик-тугодум:
— Ин ладно, робяты: стоит усадьба. Ладно и царь Шуйский: терпели и еще стерпим, шут с ним. Только для ча порядок такой — за горло рвать? Барщиной меня душат, оброком меня душат, и денежные поборы дай. Это сколько же шкур я должен иметь, чтобы каждому брюхачу потрафить?!
А потом шли мечты:
— Эх, запалить бы усадьбишку ясным огнем да в тот огонь все крепостные записи пошвырять… Да барина, да воеводу с дьяками — в огонь заодно. Дожде-етесь, поджарим вас, черти брюхатые! Только бы царь новый, царь праведный скорей заявился.
— Идет, слышь-ка, избавитель наш с запольных земель.
— Знаем: поднялся, заступник, на бояр с Шуйским! Ужо спросим получше Яшуху — Рыжего Уса: в деревню с болота Якун придет беспременно.
Так размышляли домнинцы перед великой грозою. И дед Иван заодно с ними думал нелегкую думу.
* * *
У кривого, в подковку, зеленого пруда, где дорога зигзагом изворачивалась к выезду за деревню, стояла близ воротец темная, старинной стройки изба. Два оконца-щели, затянутые скобленым бычьим пузырем, обращены были на пруд и на костерок бревен, еще два — к воротцам в поле. Тут он и жил в Деревеньках, наш дед Сусанин. У покосившегося крыльца лежал в траве белый камень, широкий и плоский; на нем сиживал старина по вечерам. Бывал он и простодушно-добрый, и взыскательный, и гневливый, каким помнится почти любой мужик в Тофанове и Малиновке в дни моего детства. Не оттого ль с давних пор принимал я Сусанина сердцем? Рисовал, по-мальчишечьи размалевывая, как умел, портреты его?
…Да, я видел Сусанина. И так хочется, друг-читатель, чтоб и ты увидел вместе со мною деда: ладного, крупного, жилистого, с пепельно-дымчатой бородой, разметнувшейся от плеча к плечу. Глаза бы непременно запомнил: то лучисто-ласковые, с затаенной хитринкой, то внимательные, зоркие, мгновенно окидывающие нас из-под кустистых бровей… Еще и еще хотелось бы рядышком с ним побыть, но — увы! — завершается, подходит к концу первый круг нашего путешествия.
Пора, друзья мои…
Пришла пора окинуть прощальным взглядом кривой илистый пруд у избы деда Ивана, пора выходить за полевые воротца, где желтеет стерня после убранной ржи. Низкие тучи стелются над безлюдным пустым полем, вихлявая дорога ведет нас по взгорью к кустам, затем, извернувшись вниз, пропадает вдали.
Мангада-Вуг!.. Веди нас дорогами предков, волшебный клич моего детства. Мангада-Вуг — это значит вперед, к неизведанному. Да откроется нам, друг-читатель, новая потаенная дверь в приключения, да наполнится парус наш добрым попутным ветром!
Путешествие второе
НАБАТЫ НАД ВОЛГОЙ
БАШКАН ЕДЕТ В ГОРОД
Ранним октябрьским утром 1608 года[10] бежал по старой ямской дороге Костька Башкан. Заря стыла над лесом. Бледно-малиновым соком расплескалась она в пробуждающейся холодной выси, макушки сосен задела — алые брызги по хвое рассыпала. В дымной пене тумана у болота, в отсвете синеватых, оживающих облаков рождался день. А внизу, под сырым хвойником, где бежал-торопился подросток, все еще стоял дремотный сумрак.
И надо ж такому случиться: проспал мальчишка ночные сборы! С вечера он знал, что пятнадцать подвод с хлебом выезжают в Кострому до рассвета, что надо ему, исхитрившись, вышмыгнуть из сенец затемно и что батю, решительно сказавшего «нет», лучше бы всего опередить за селом — там тебе и Митька прял! Все было задумано тонко и с дальним расчетом: батяньке он должен показаться не иначе как на третьих еланях, на старом пожарище, у подъезда к Молвитину. Кто же, в самом деле, погонит тебя обратно с половины дороги? Обожгут хворостягой — это самое большее. Великое дело — оттерпеться.
А получилось вовсе как-то непросто: прямо уж сказать, фигушка в нос получилась. Вот и нет, глянь-кось, никакого обоза в селе, вот и домнинские давно уехали, пока ты, пентюх-перепентюх, размазня ты гороховая, в постелюшке пригревался. И — фиги-миги тебе! Дуля! И не разведать тебе, растрепа, что будут мужики толковать о новом царе, о московских событиях всяких…