По-хозяйски бесцеремонно наступая на протянутые ноги рыбаков, она решительным шагом миновала кухню, заглянула в коридор и произнесла изумленно:
— У-у, скоко вас тут!.. И куда же я дену такую прорву?!
Затем громко, на весь коридор, оповестила, что имеются пять раскладушек, и тех, кто постарше и послабее, она приглашает пройти за собой.
Рыбаки зашевелились, повскакивали с мест.
— А еще не найдется, хозяйка? Может, у вас хоть матрасы какие есть?
— Нету, нету матрасов...
— Мамаша, а простыни чистые дашь? — кто-то выкрикнул громко.
— А жану ты себе под простыню не желаешь? — в тон ему отозвалась «мамаша». — Ишь, ловкай, чего захотел!
Рыбаки добродушно заржали.
Она прошагала мимо Гуськова обратно, кивнув ему на ходу: дескать, ступай и ты. Следом за ней повалила толпа. Гуськов подумал, поднялся и тоже пошел, в слабой надежде, может, останется что и ему...
У освещенного окошечка кассы, над которым тоже болтался клочок бумаги с надписью «лодок нет», шевелился целый людской муравейник. Трое счастливцев тащили свои раскладушки на кухню, а остальные все еще осаждали окошко.
Но вот свет в окошке погас, женщина вышла, сказала что-то. Рыбаки, недовольно ворча, принялись разбредаться, и скоро Гуськов остался стоять возле будки один.
— А ты чего... Особого приглашения ждешь?! — накинулась на него вдруг женщина и велела идти за нею.
4
Он с наслаждением вытянулся возле дверей на последней, для него оставленной раскладушке, счастливый и благодарный той женщине. Но счастье его было недолгим. Раскладушка краем своим вылезала за дверной косяк и мешала проходу. Примерно с полуночи об угол ее в темноте все чаще начали стукаться рыбаки, которых погнали на двор без меры выпитый чай и обильная вечерняя трапеза. Ушибая колени и матерясь втихомолку, они зло пихали кровать ногами, и Гуськов все время ездил на раскладушке своей то в одну, то в другую сторону. Лишь под утро ему удалось немного забыться. Но вскоре самые нетерпеливые из рыбаков зашевелились, стали подыматься. Кто-то включил свет и стал разжигать плиту...
С тяжелой от бессонницы, от густого спертого воздуха головой Гуськов тоже поднялся и сел на кровати, плохо соображая. Ни есть, ни курить не хотелось, но он для чего-то вытащил из-под раскладушки рюкзак и начал копаться в нем.
Еды еще оставалось немного, зато спиртное было все выпито. Со вздохом затянув горло рюкзака шнурком, Гуськов стал ждать, когда проснется, появится Маврин. Тот наконец показался в кухне, но в таком не привычном для глаз одеянии, что Гуськов не сразу узнал его, — в трусах и в майке, в домашних, без задников, шлепанцах, на узкие плечи наброшен рыбацкий плащ. Лицо опухло после попойки, темные волосы спутаны. Он еще издали крикнул Гуськову:
— Привет, старина!.. А я все искал тебя. Куда это он запропал, думаю? А он вон как, с комфортом даже устроился! Старый солдат не пропадет нигде. Ну молодец! Хвалю!..
Маврин стоял перед ним, пританцовывая от нетерпенья, и Гуськова поразила стариковская костлявость худой его, узкой груди и особенно ног, на которых трусы болтались, словно флаги на палках. А Маврин меж тем продолжал доверительно:
— Я, старик, не забыл, ты не думай!.. Но только не я тут за старшего, вот в чем вся соль. Вчера я этому Гоге — ты его помнишь? — сказал, что, мол, надо пристроить Гуськова, свой человек, а он мне ответил — знаешь? «Я что, по-твоему, койку свою должен ему отдать? Мне на него место не забронировали». Видал? Дурак, конечно, даже смешно, а с другой стороны, что ты скажешь ему! Так что тут... Понимаешь?
Гуськов понимал. Он понимал все.
— Ты, старик, будь как штык! — бросил Маврин ему на обратном пути. — Через полчасика трогаемся!
Но прошло полчаса, а потом и час, коридор опустел, а они там не очень-то торопились. Из комнат к выходу тянулись уже последние рыбаки, а там еще, видно, все гоняли чаи, выветривали похмелье.
Проходя мимо койки Гуськова, рыболовы кидали ему:
— Это ты тут, папаша, так ловко пристроился? Об тебя мы всю ночь свои ноги били?
— Ну и ловкач ты, отец! Прямо фокусник. Кио.
Гуськов сидел, все больше мрачнея, и ждал.
Они появились, когда уж совсем рассвело, вывалились из комнаты шумной, галдящей кучей. По крепкому духу спиртного, ударившему в нос, по их воспаленным лицам можно было понять, чем они занимались так долго. Но как только вышли на чистый воздух, на берег, запахи пресной воды, вид стоявшей у берега и ожидавшей их лодки — все это быстро разогнало хмурое настроение Гуськова. А когда вслед за другими забрался он в лодку, сразу осевшую до бортов, и увидел в рассветной мгле слабо брезжившие очертания дальнего берега, предчувствие близкой ловли, сладких часов одиночества на воде охватило его настолько, что он позабыл и обиду свою, и свою недавнюю боль.
Возле будки на берегу, у окошечка кассы, густо толпились рыболовы, которым не досталось лодок, Над ними подтрунивали: «Безлошадники!» А вот он, Гуськов, едет! Едет — и скоро будет ловить!
Он чуял себя настолько счастливым, что где-то внутри у него шевельнулось нечто вроде сочувствия к «без-лошадникам».
А в лодке курили, смеялись, переговаривались.
— Братва, почему не едем?
— Старшой к директору базы ушел.
— И долго он там проторчит?
— Не знаю, мне не докладывал...
— Тихо, черти, не вскакивать! Опрокинете лодку...
На берегу показался Гога. Подошел, из-под бровей недовольно глянул на низко осевшую лодку и заявил, что она никуда не пойдет. Рыбаки загалдели.
— Это как «не пойдет»? Почему? — послышались недовольные выкрики.
Он спокойно сказал:
— Перегружена.
— Слушай, да брось ты!.. Сколько раз ездили так — и ничего, — начал было кто-то.
— За лодку кто отвечает, ты или я? — повысил голос старшой. — А если все перетопнем?
— Послушай, Гога...
Но Гога не стал слушать. Он тут же потребовал, чтобы кто-нибудь из рыбаков немедленно вылез из лодки.
Все замолчали. Никто не двинулся с места. Молчание затягивалось. Тогда старшой произнес, помедлив:
— Может, мне самому остаться?
Это было, конечно, нелепо, все хорошо понимали. Но и вылезать из лодки тоже не хотелось никому.
Гуськов посмотрел на Маврина, взглядом спрашивая, как быть, но Маврин поспешно отвел глаза в сторону. Да и все-то старались не глядеть друг на друга в наступившей вдруг тягостной тишине.
Тогда Гуськов поднялся и перенес через борт свою ногу. Перенес ее медленно, тяжело. Кто-то услужливо сунул в руки ему полупустой рюкзак, протянул его палку...
— Ну вот, сожрали, выпили у человека все, а теперь и его самого долой! — расслышал Гуськов за спиной одинокий сочувственный голос.
— Может, ты сам тогда вылезешь? — жестко спросил старшой, и голос тотчас же смолк.
Заболботал, захлебываясь, на холостых оборотах мотор, перебалтывая мелкую воду у берега, озерная пресная сырость взвоняла сгоревшим бензином. Но вот мотор вдруг запел тонко, яростно, весело. Лодка, круто развернувшись, принялась резать воду...
Гуськов остался на берегу. Один.
Он стоял, пока лодка, ровно и сильно звеня мотором, разваливая зеркало воды надвое, не пропала в рассветном тумане, пока не улеглась поднятая ею волна. Затем, втыкая свою палку в прибрежный песок так, что она трещала и гнулась, готовая лопнуть, сломаться, направился прочь от базы, к автобусу.
Теперь Гуськов точно знал, что случилось в ту оттепельную январскую ночь, тридцать лет назад. Ему не нужно было об этом спрашивать Маврина.
ПЯТЬ МИНУТ ПЕРЕД ШЛАГБАУМОМ
* * *
Алексей Васнецов ехал в отпуск.
Новенькие его «Жигули» миновали крутой съезд с горы, за которым, освещенный июльским солнцем, блестел волжский плес, с детства такой знакомый. Теперь оставалось совсем немного: железнодорожный переезд, за ним подъем в крутую больничную гору, — и вот они уже дома, где ждет не дождется гостей дорогих старенькая, но еще бодрая, легкая на ногу мать.